Андрей Ливадный - Восход Ганимеда
Поначалу они ели молча — Колвин не находил, что сказать, а Лада просто не умела поддерживать сколь-либо непринужденную беседу за столом — не было у нее такого жизненного опыта.
— Ну, расскажи мне что-нибудь, — первым нарушил молчание Антон Петрович, когда легкое, ритмичное постукивание вилок о тарелки стало для него совершенно гнетущим и непереносимым.
— Про что, Антон Петрович? — Рука Лады замерла в воздухе.
— Ну хотя бы о том, где ты живешь? Есть у тебя дом?
Она утвердительно кивнула, донеся наконец вилку до рта.
— Есть, — спокойно ответила Лада, прожевав кусок мяса. — В гаражах, недалеко отсюда.
— То есть как?.. — поперхнулся Колвин.
— Ну, сгорел гараж, — терпеливо пояснила Лада. — Это недалеко отсюда. Никто туда не приходит больше, рядом кусты и ручеек… — словно оправдываясь, произнесла она. — Я натаскала туда коробок от магазина… — Она улыбнулась так непринужденно, что у Антона Петровича перехватило дыхание от этой улыбки и той непосредственности, даже скрытой гордости, что прозвучали в голосе девушки.
Он отвел глаза, внезапно осознав, что ему страшно смотреть на нее, и не из-за врожденных дефектов внешности, а из-за того, что скрывалось за маской плоти.
Иногда, оказывается, достаточно нескольких слов, фраз, чтобы сущность человека вышла наружу. Колвин никогда не причислял себя к разряду психологов, но сейчас и для него, старого, замкнувшегося в себе солдафона, вдруг стало ясно, что сидящая напротив него девушка сама не понимает, сколь зла ее судьба…
Но таких, кто ведет страшную жизнь под внешним лоском зеркальных витрин больших городов, тысячи, если не десятки тысяч, и все они люди своеобразного, злого, неблагодарного склада характера, сиюминутные эгоисты, существующие по закону трущоб, который если не переплюнул пресловутый закон джунглей по статистике выживаемости, то уж по своей жестокости и беспринципности — точно обогнал.
«Вот как странно оборачивается судьба…» — со смятением и внутренним страхом подумал Колвин, подняв взгляд на Ладу, которая пила кофе, обняв зябкими ладошками большую фаянсовую кружку из сервиза. В этот момент край кружки полностью скрыл дефект ее лица, и было видно только правильные черты, обрамленные влажными после купания волосами. На лице девушки в этот момент выделялись серые, состарившиеся, как и у него, глаза, вокруг которых вопреки возрасту уже наметились первые морщинки…
Он вспомнил, как напряглась Лада, когда он протянул руку к пуговице пальто, ее стыд и смущение, вызов, гневную готовность идти до конца…
Разве может быть у уродливой бродяжки, взращенной в недрах большого города, столько не свойственных ее касте чувств? Или она, сама не осознавая того, и есть тот самый пресловутый цветок, что распустился на зловонной свалке, подставляя зябкому солнцу свои изуродованные нечистотами лепестки?
Взгляд Колвина упал в коридор. Длинный, темный, пустой коридор его квартиры, откуда в пыльные комнаты вели плотно запертые двери.
Тишина и затхлость квартиры вновь навалились на него, заставив, буквально выдавив из него эту простую, но далеко идущую фразу:
— Может, ты останешься у меня… хотя бы ненадолго? Лада вздрогнула, поставила кружку и вскинула на него удивленный, полный скрытого подозрения взгляд.
— А что я должна буду делать? — негромко спросила она.
— Ничего. — Колвин сам поражался тому, что говорил, но слова исходили скорее от сердца, нежели от разума. — Просто поживи…
* * *Есть в жизни моменты, которые не суждено забыть. Никогда.
Лада не понимала, что происходит с ней. Творящееся вокруг казалось чем-то неестественным. Она не могла просто так допустить в свое сознание мысль об элементарной человечности — скорее этот термин был попросту неведом ей, хотя подобное чувство, естественно, присутствовало в ней самой, просто оно оказалось сначала задавлено прессом жизненных обстоятельств, а потом не востребовано.
В детстве ей никто и никогда не рассказывал сказок.
Ограниченный кругозор Лады вмещал в себя грязный опыт выживания в городских трущобах — она могла бы много поведать психиатру или автору мрачных романов о падении человеческой души, но осознать мотивы поведения Колвина оказалось выше ее сил. Встав из-за стола, Лада ощутила себя совершенно беззащитной, загнанной в угол, угодившей в западню. Теплый махровый халат с чужого плеча, казалось, жег ее тело, заставляя сердце инстинктивно сжиматься от страха, — она слишком хорошо усвоила уроки, которые преподавала жизнь, и отчетливо понимала, что в конечном итоге ей за все придется платить…
Однако прошло некоторое время, в течение которого она убрала со стола, вымыла посуду, составив тарелки в стенной шкаф, что висел над раковиной, но ничего страшного не происходило.
Антон Петрович ушел в комнату, потом вернулся на кухню, держа в руках початую пачку папирос и пепельницу из толстого зеленого стекла. Прикурив, он закашлялся, перехватил брошенный украдкой взгляд Лады и произнес:
— Привык к папиросам. Ничего другого курить не могу. А ты куришь?
Она кивнула, продолжая мыть посуду.
— Извини, ничего другого дома нет. — Антон Петрович кивнул в сторону пачки «Герцеговины Флор». — Потом, попозже, может, схожу до ларьков, куплю что-нибудь помягче. Ты присядь, успеешь еще…
Лада покорно вытерла руки и села напротив Колвина. Достав папиросу, она прикурила.
Антон Петрович тоже чувствовал себя в полнейшей растерянности. Нельзя сказать, чтоб у отставного генерала не было опыта общения с женщинами, но этот случай, естественно, выходил из ряда вон…
Он так долго и сознательно культивировал свое одиночество, что теперь, когда его глухая защита от мира дала внезапную трещину в виде спонтанного порыва чувств, он растерялся. Глядя на Ладу, которая по возрасту вполне могла быть его дочкой, он переживал болезненное чувство раздвоенности: с одной стороны, частичка холостяцкой души тянулась к ней, но с другой — тут же возникал страх, — чего можно ждать от бродяжки, чьи мысли оставались для него тайной за семью печатями?
Здравый смысл подсказывал Колвину — ничего хорошего.
…Докурив, Лада аккуратно погасила окурок папиросы и встала. Вид у нее был озадаченный, напряженный. Антон Петрович взглянул на нее и вдруг увидел глаза маленького зверька, из которых исчезла та глубина, которую он наблюдал полчаса назад. Колвин чувствовал — она боится его. С лица Лады исчезло выражение осмысленности, и вздернутая верхняя губа теперь действительно казалась принадлежащей животному. Ее жизненный опыт загонял вглубь все человеческое, и Антон Петрович внезапно с болезненной ясностью осознал — она боится его намного больше, чем он ее. И чувства Лады — ее страх, скованность, готовность в любую секунду полностью трансформироваться в опасного зверька, — они имели под собой почву, которая, как справедливо подозревал Колвин, лежала вне его понимания.
Все эти мысли, достаточно быстро промелькнувшие в голове отставного генерала, выразились лишь в одном, достаточно необдуманном шаге — он кряхтя встал и произнес:
— Пойдем я покажу тебе твою комнату…
* * *Вечером того же дня Лада лежала в постели, чувствуя через тонкую ткань непривычно чистой, красивой, невесомой ночной рубашки, как проминается под ее весом хрустящая, пахнущая свежестью, накрахмаленная в прачечной простыня, и не знала, что ей делать — бежать отсюда, прикрываясь наступившей в квартире зыбкой и обманчивой тишиной, или же просто уснуть…
Нет, она не могла спать.
С ней происходили непонятные, а потому — страшные вещи.
Однако она больше не могла напрягаться, каждую секунду ожидая какого-то подвоха. Несмотря на напряжение тела, разум Лады внезапно расслабился, и это позволило ей на мгновение забыть о гулком биении сердца, ощущениях неминуемой беды и других мыслях.
Что-то сломалось в ее душе под напором БЕЗДЕЙСТВИЯ Колвина.
Он не пытался ее использовать. Он ничего не хотел от нее.
Глаза Лады, широко открытые и глядящие во мрак комнаты, вдруг подернула горячая, непрошеная влага. Впервые за двадцать с лишним лет своей беспредельной жизни она задумалась о чуде… просто допустила в мыслях возможность его существования в злобном и жестоком мире…
Чудо… Это понятие было чуждым и не казалось непреходящим. Это… Это было то, что может кончиться так же внезапно, необъяснимо, как и началось.
Осторожно откинув одеяло, Лада бесшумно встала, коснувшись босыми ногами холодного пола. Ей было необъяснимо хорошо. Мир не перевернулся в ее покалеченной душе, — быть может, чуть-чуть смягчились его краски… Страх оставался. Он по-прежнему глодал изнутри одинокую избитую душу, но эта боль уже не казалась тупой и безысходной, как прежде, — в ней появился едва уловимый сладковатый привкус.