Ярослав Голованов - Кузнецы грома
— Боря, — тихо спрашивает Виктор, — кто твой любимый поэт?
— Пушкин, — отвечает Кудесник, не открывая глаз. — Тебе это не кажется примитивным?
— Чудак, — ласково говорит Виктор.
Кудесник тихо, почти шепотом вдруг начинает читать стихи:
Я новым для меня желанием томим:Желаю славы я. чтоб именем моимТвой слух был поражен всечасно, чтоб ты мноюОкружена была, чтоб громкою молвоюВсе, все вокруг тебя звучало обо мне.Чтоб, гласу верному внимая в тишине.Ты помнила мои последние моленьяВ саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.
— Ты понимаешь, это Пушкин писал. Пушкин! — Он помолчал и добавил: — Вот за это я его и люблю: за правду. Самое глазное в поэзии — правда.
— И не только в поэзии, — сказал Виктор.
— Да, не только...
— Ложь накапливается в человеке, как ртуть, — отвернувшись к иллюминатору, сказал Виктор. — Ртуть ничем из человека не достанешь, не залечишь... Так и ложь... Можно, конечно, скрыть ложь ложью... Как и скрыть ртуть в своем теле, улыбаться... Но, если доза большая, это приводит к смерти... Да, ты хорошо сказал: главное — правда... Что такое коммунизм? Наверное, уничтожение всякой лжи...
Кудесник открыл глаза.
— Этого мало, Витя. По-моему, Наполеон говорил, что есть две силы, способные двигать людьми, — личная выгода и страх. Для меня коммунизм — в уничтожении этих двух сил. А ложь — уже потом. Ложь — это первая производная от страха. Подлость — вторая производная...
— Когда мы прилетаем? — обернулась Нина.
— В четыре утра, — сказал Кудесник.
28
Скоро рассвет. И все предметы в комнате являются из темноты, начав светиться, словно изнутри, чуть приметным, мягким светом. Это даже не свет, а воспоминание о свете. Наступает редкое время, которого не бывает вечером: время призрачной темноты. Свет уже незримо проник в нее и разрушает, растворяет сумерки...
Окно распахнуто настежь, и легкий ветерок чуть трогает тонкую занавеску, за которой, топая по железу карниза, стонут голуби. Они воркуют с какой-то фальшивой страстью, напоминающей стоны человека, который притворяется, будто ему действительно тяжело.
Воронцов лежит в постели на спине, закинув одну руку за голову, а другой обняв жену. Вера как-то уютно ткнулась носом ему в шею.
— Ты вернешься в декабре, — говорит Вера. — Будет уже холодно, кругом снег...
— ...и мы поедем в лес кататься на лыжах, — добавляет Николай.
— Который год мы все собираемся...
— Даю слово: в этом году мы обязательно поедем... Только мне надо купить новые ботинки... Купи-ка ты мне ботинки, а?
— Коля, ну до лыж ли тебе будет?
— А почему не до лыж?
Вера приподняла голову и взглянула на Воронцова.
— Хорошенькое дело: прилетел человек с Марса и уехал кататься на лыжах!
— Именно так. А почему человек, слетавший на Марс, не имеет права покататься на лыжах? — Воронцов покосился на Веру.
— Колька, ты у меня самый наивный человек на свете, но я тебя люблю, — шепотом говорит Вера и снова уютно так прижимается к Николаю.
Они лежат тихо, слушая надрывные стенания голубей.
— Знаешь, что мы забыли сделать? — говорит Николай.
— Что?
— У нас там есть магнитофон. Надо было записать птичьи голоса. Я слышал такую пластинку: пение разных птиц. Вот ее надо было переписать на пленку и взять с собой...
— Марсианам заводить? — сонно спрашивает Вера.
— А что? И марсианам... Вот я все думаю: в космос всегда будет нелегко летать... потому что ни на каком корабле нельзя взять с собой все: ветер, дождь, птиц, речку, людей, которые идут по улице... В космос может улететь очень большой корабль, но человеку нужна вся Земля, понимаешь?
— Угу...
— Ты спишь?
— Не...
— Вот мы слетаем на Марс, а за нами полетят другие, десятки, сотни ракет... Там построят сначала станцию, как на Луне, потом вырастут целые-города. Люди будут жить, родятся ребятишки — первые настоящие марсиане... Представляешь, в графе «Место рождения» они будут писать: Марс. И это никого не удивит. И все-таки Марс не будет для них родиной. Не будет хотя бы потому, что там нельзя пройти утром босиком по росе... Ты спишь?
— Не...
— Ну, спи! Уже светает.
Они лежат, прижавшись друг к другу, и лица их тоже чуть-чуть светятся.
Засыпая, Воронцов думал о том, что завтра Роман Кузьмич обязательно заметит, что он не спал в эту ночь. Но ведь это последняя ночь дома, должен же он понять...
29
Мать Раздолина, сухонькая опрятная старушка в темном ситцевом платьице и залатанном — видно, любимом — фартучке, взволнована, но показать это не хочет. Они сидят на кухне. Андрей поел перед дорогой, выпил чаю. Он не по-домашнему застегнутый, подобранный, и, хотя сидит он спокойно, мать видит, что он может встать каждую секунду. Встать и уйти. Вчера он сказал ей: «Мама, я уезжаю». «Надолго?» — спросила она, хотя знала, что не это главное. Главное, что он вообще уезжает, что наступил час его и ее испытания. Но она спросила: «Надолго?» «Да. На полгода», — ответил он.
С необыкновенной интуицией, данной только матерям, она догадывалась о том, что ждет ее сына. Давно догадывалась. А потом она увидела у него фотографию Димы... ну, того самого, который летал на Луну. На ней черными чернилами было написано: «Андрюшка! Я еще буду тебе завидовать! Ведь твоя дорога — обязательно и дальше и трудней...» Она прочитала эти слова и поняла, что не ошиблась...
— Я ватрушку твою любимую испекла... — говорит она.
— Спасибо.
— Ты поездом или самолетом?
— Самолетом.
— Ну вот и съешь в самолете... Ты напиши мне, Андрюша, хоть открыточку... Все ли благополучно...
Он улыбнулся и встал.
— Мама, все будет благополучно. А открыточку я напишу.
Она подошла к нему, такая маленькая, старенькая, и он обнял ее за плечи.
— Не надо, мама...
— А я ничего, я ничего, — говорила она, быстро перебирая пальцами края фартучка, моргая, улыбаясь и глотая слезы. Потом, совладав с собой, спросила: — Андрюша, сыночек, ты на Луну летишь? Я никому не скажу... На Луну?
— Нет, мама, не на Луну. Еще дальше...
— О господи!..
— Ну, мне пора.
— Давай присядем перед дорогой...
И они присели к столу. Андрей смотрел на нее и думал: «Совсем недавно я уезжал за город в пионерский лагерь... Она испекла мне ватрушку, и мы тоже присели перед дорогой... 55 километров от города. А теперь я уезжаю на Марс. 55 миллионов километров от Земли...»
Он встал первым и, нагнувшись, крепко поцеловал ее. Еще и еще.
Она проводила его до дверей квартиры и стояла на площадке, глядя, как он спускается по лестнице. Андрей обернулся:
— Мамочка, иди.
— Андрюша, ты там уж поосторожнее... Береги себя...
— Хорошо. Ты иди.
Но она стояла еще долго, уже не видя его, но слыша его шаги, пока звонко, как выстрел, не ударила внизу дверь подъезда.
30
Недвижно повисло над степью в бесцветном небе солнце. Жарко. Ракета стоит на стартовой площадке, и от нагретого металла ракеты и монтажной башни, окружающей ее, подобно строительным лесам, поднимается миражный, ломающий линии крыш ангаров ореол горячего воздуха. Поодаль от ангаров, ближе к стартовой площадке, ровным строем стали гигантские автомобили, цистерны и специальные машины-фургоны с аппаратурой, подстанциями, компрессорами, коммутаторами связи и еще неизвестно с чем, без чего никак не обойтись. От автомобилей тянутся к монтажной башне провода. На разных ее этажах, на самом верху, где под защитным колпаком укреплен межпланетный корабль «Марс», и внизу, у огромных сопел двигателей первой ступени, — люди. Здесь, на стартовой, их немного, человек двадцать. И все они заняты одним очень важным делом: последней проверкой машины перед стартом.
У одного из люков в корпусе ракеты — Виктор Бойко и Сергей Ширшов.
— Обещали Баху к двум часам все кончить, а уже три, — говорит Виктор, взглянув на часы.
Жарко, и Сергей в скверном расположении духа.
— Только дураки обещают, — ворчливо отвечает он, — а умные не обещают, а делают... Нинка зашилась...
— При чем тут Нинка?
— А разве я говорю, что она «при чем»? Что-то у них там не контачит. — Сергей кивает вверх.
Сергей Ширшов принадлежал к той породе людей, которые работают тем лучше, чем лучше это у них получается. Кудесника неудачи подстегивали. У Маевского вызывали недоумение. Ширшова повергали в уныние и лишали уверенности в себе. Бахрушин понял это и никогда не критиковал Сергея: понимал, что будет только хуже. Как всякий мнительный человек, Ширшов болезненно реагировал на все, что о нем говорят. И даже самая малая, мимоходом брошенная все равно кем — Эс Те или механиком на стенде — похвала удесятеряла его силы. Тут уж он «разбивался в лепешку». У него появлялась бульдожья хватка в работе, злая, остервенелая, расчетливая. Его движения становились безукоризненно точны. Так же точно и цепко он думал. Именно так он работал вчера после того, как пришел Бахрушин, посмотрел его записи и сказал весело: «Сережа! А вы молодец!» Так он работал и сегодня, пока не оказалось, что во второй ступени что-то барахлит. Ширшов еще не знал, что именно, но это уже злило его и мешало работать. Он нервничал. Он часто смотрел на часы. Он ловил себя на том, что прислушивается к голосам наверху.