Дневник Йона - Женя Т.
И, конечно, как только я освободился, научился думать без тебя лейтмотивом, начал осматриваться и даже взглянул куда-то в кучерявую русую сторону раз и в голубые глаза под слишком тонкими бровями два, ты вернулась. Вернулась — и как молния, нет, гроза, пронзила, разбила пополам небо. Страшно, больно и зачем вообще… я уже не хотел тебя видеть, я исцелился и занялся работой, своим состоянием, все начало налаживаться и могло бы сделать из меня другого человека, но ты вернулась — и все потеряло смысл. Я проходил мимо бара, где ты сидела за шестым коктейлем. Что произошло? Отчего ты так пьешь? О чем стараешься не думать? Что пытаешься забыть? Ты перехватила меня один раз в баре другом: мы сидели друг напротив друга, и ты начала говорить. Ты рассказала, что этот год был похож на самые безумные качели, и нет, совсем не «солнышком», это было про какую-то альфа центавру: ты увидела пол-Триде — ты попрощалась с восемью друзьями, ты снова взялась за заведомо успешный материал — заболела твоя мама, ты заработала заслуженное повышение — ваш отдел сократили. Ты стала призраком, ты смеешься, потому что — виски, но на самом деле, ты — плачешь. Ты не готова говорить о чувствах — но ты уже кричишь о них навзрыд. Тебе так больно, я вижу это в твоих глазах: вместо огня — воспаленная алкоголем боль. Прости меня, Сольвейг, я ничего не понял сразу.
Тогда ты рассказала мне обо всем: мы не могли быть вместе, потому что у тебя случился апокалипсис, тотальный дизастер, но — до сего дня ты была не в силах доверить это кому-либо. Сильная и сама. Знакомо, милая.
Мы сидели под джаз из позапозапрошлой трети и плакали. И я наконец-то понял все. И ты больше не хотела прятаться и уходить. Но что-то у меня сломалось тогда:
— Пока, Сольвейг. Береги себя.
Самая, я знаю, тупая фраза, которую можно сказать… Но ты так глубоко ранила меня, что я не был готов так сразу пускать тебя в свой мир снова. Было ту мач в прошлый раз. Прошло еще почти две трети без тебя, а потом я получил травму на тренировке, оказался в госпитале, был оперирован — ну к черту, разрезан от и до, и оставался на реабилитации где-то полтрети. И все, черт возьми, полтрети, ты молчала! Где ты пропадаешь опять?! Ты не можешь не знать!..
Оказалось, что ты тоже серьезно заболела. Когда меня только выписали из госпиталя, я приехал к тебе — полусогнувшийся червь к той, что не может произнести ни слова… Мы встретились в этот день, чтобы больше не расставаться. Это было второе начало. Начало чего-то великого — того, что поднимает меня с колен до сих пор.
Я прокрутил в памяти наши с Сольвейг перепитии, всю боль и всю радость, которые мы прожили вместе… Это будто бы освободило меня — пусть на время, пусть эфемерно, пусть немного притянуто. И все же — в очередной раз я ощутил прилив энергии, свободу от тягостных мыслей и воспоминаний — даже улыбнулся себе в зеркало. С наслаждением смотрел в иллюминатор. Нет, мне на днях не показалось: там правда светится что-то яркое, будто бы отличающееся по текстуре от остального косма вокруг… Вот тебе и интерес. С новыми силами засел за расчеты, за дневник, включил погромче заслушанный до дыр плейлист. И даже танцевал. Свет в конце «туннеля» воодушевил меня… Это еще не конец. Все не зря! Не могло быть зря.
день 223 последней трети 3987 года
Неделя подъема обходится мне дорого. Вчера сильно болела голова, просто разрывалась на части. Сегодня ночью слышал какие-то звуки в отсеке с садом — едва ли там есть разумная органическая жизнь, но, буду честен, я уже ничему не удивлюсь.
Тихо. Опять что-то услышал. Пойду посмотрю, что там происходит. Тревожно — но только потому, что нервы все-таки слегка расшатались за время этого галактического одинокого шатания. Но разумом я точно понимаю: у меня определенно глюки, чего, впрочем, стоило бы ожидать по мере приближения к таинственному свету на горизонте.
ночь того же дня
Я видел Сольвейг в капсуле. Самую настоящую. Я трогал ее руки, предплечья, целовал в щеку. Глотал ее слезы.
Но — по порядку. Дело было так: когда днем я услышал шорохи в саду, пошел посмотреть, что там. Она — склонилась над бататом и рыхлила грядку вокруг моей же маленькой тяпкой с канареечно-желтым наконечником. На Сольвейг — бежевый холщовый комбинезон, чуть испачканный землей. Я такого никогда не видел — ни у нее в гардеробе, ни вообще (не интересовался как-то). Под комбинезоном — белая футболка, волосы не собраны — она то и дело откидывает их с лица, чуть раздражаясь. А вот так она делала все время, если забывала дома резинку для волос. «Да чтоб тебя…» — в очередной раз скинула прядку. Разрыхляла Сольвейг (или кто это вообще) образцово — быстро и четко двигались ее ладони в (моих) крутых темно-синих эластичных перчатках с нитрилом. Я стоял ошарашенный и полунаблюдал-полупытался прийти в себя от увиденного минут пять — за это время две небольших грядки приобрели свежий и здоровый вид.
— Какого… — прошептал в конце концов я, — Сольвейг?
— Наконец-то ты пришел, Йон. У меня уже поясница отказывает. Давай оставшимися грядками вечером займемся?
— Что ты здесь делаешь? Или я говорю сам собой?
— Очень удобно, Йо. Сделать вид, что ничего не понимаешь и не знаешь, — на лице квази-Сольвейг появилось выражение злости и отвращения, которого я ни разу не видел у нее настоящей.
Я стоял в смятении, не зная, что думать и что ответить этому странному призраку, который сразу с претензиями и на «ты».
— Милый, ты знаешь, как я тебя ценю, — ее лицо смягчилось. — Как много ты и мы для меня значим. Но, кажется, я ошиблась — в очередной раз…
Ее руки затряслись, и она резким, не свойственным ей