Ант Скаландис - Катализ
Женька понимал умом, как все это плохо и даже ужасался, до чего живучи человеческие пороки — ведь это ж какой век на дворе! — но душа его, застигнутая врасплох, смятенная, взбудораженная, жаждала всех этих соблазнов, таких далеких всегда, таких недоступных, таких сладостно запретных; истомившаяся по порочным наслаждениям, душа рвалась на части от восторга предвкушения. Он боялся признаться в этом, боялся выдать свою похоть, свое нездоровое любопытство, свою тягу к мрачным тайнам жизни, но он знал, что теперь, в этом мире, ему будет доступно все. Рано или поздно, но он все получит, все попробует, все узнает. Спешить было некуда. И от сознания этого делалось внутри одновременно щемяще-сладко и — пакостно, стыдно, грязно. Ведь это, по сути, был плевок в лицо самому себе. И еще — шаг назад, к обезьяне. И еще — шаг в сторону, к безумию. И еще — малодушие, мелкое, мерзкое, гаденькое; дескать, можно бы и не делать, но отчего ж не сделать, если хочется…
И так они шли сквозь этот пестрый, шумный, пахучий, жаркий содом, и пот лил с них градом (они ведь были одеты по-зимнему), и Женька бледнел и краснел, и его била дрожь от этих реклам, и от этих женщин, и от своих собственных мыслей, когда Станский вдруг сказал злобно, сквозь зубы:
— Скучно. Прав Николай Василич. Скучно жить на этом свете, господа. Продрыхли века, а очнулись все в том же свободном мире по-американски. Будь он трижды проклят.
«Пижон, — подумал Женька. — Подумаешь, был на симпозиумах в Женеве и в Дортмунде. Америку в глаза не видел, а туда же — будь проклята! Небось, мечтал о ней всю жизнь — не вышло. А теперь втихаря слюнки глотает».
— Брось, Эдик, — не согласился Черный. — А ракетник? А самокаты эти на подушке? А весь этот город посреди океана?!
— А! — Станский махнул рукой. — Для кого? Для этих ублюдков? Что им, лимузинов с телевизорами мало было?
— Философы, вашу мать! — подал голос Цанев. — От имени медицины двадцатого века уверяю вас, что всякие рассуждения на голодный желудок характеризуются немотивированной злобой в отношении всех и вся. Я жрать хочу, братцы, а вы как — не знаю.
— А куда мы вообще идем? — поинтересовался Женька.
— Мы идем в «Полюс», — сказал Черный.
— А кто-то из нас знает, где он находится?
— Стыдно, товарищ радист полярной экспедиции, не знать, где находится полюс.
— Ты хочешь сказать, что отель расположен аккурат в точке полюса?
— Уверен в этом. И если вдруг он окажется в другом месте, я позволю вам, Евтушенский, плюнуть мне в лицо.
Женьку не слишком прельщала возможность плюнуть в лицо Черному, но похоже было, что такой возможности у него и не будет. Подумав, Женька мысленно согласился с командиром. Идти точно в геометрический центр города — это была правильная идея. Во-первых, в центре издревле находилось что-то самое главное: цитадель, ратуша, храм, святыня, управляющий комплекс, в конце концов. Во-вторых, всем хотелось посмотреть на «земную ось» вблизи (почему-то они решили, что ось проходит сквозь башню до самого основания, хоть это и была явная глупость). Наконец, в-третьих, было интересно — просто как тест — не изменилась ли логика людей будущего настолько, что отель «Полюс» окажется размещен в стороне от полюса.
— И ты уверен, — спросил Любомир, — что в этой ночлежке светлого завтра нам дадут поесть?
— А Цаневу бы только пожрать, — буркнул Женька.
— И женщину, — поправил Цанев.
— В лучшем на весь город отеле не может не быть лучшего на весь город ресторана, — рассудил Черный.
— Кто знает, — усомнился Любомир. — От этих рукосеков можно ждать чего угодно. Так что я бы предпочел перекусить в ближайшей забегаловке. Видали, как их тут много?
— А чем ты думаешь платить? — поинтересовался Станский.
— Между прочим, — с гордостью сообщил Любомир, — у меня с собой десятка.
— У меня двадцать пять, — похвастался Женька.
— Идиоты, — сказал Станский. У него было рублей пятнадцать, а у всех вместе — около семидесяти. — Кому они здесь нужны, наши бумажки?
— Кто знает, — снова засомневался Цанев, — тут все так хорошо говорят по-русски…
— Если даже в ходу рубли, то не такие.
— Логично, Рюша, — Цанев согласился, — ну в отеле, что же, нас встретят, ты полагаешь, как родных, и не будут спрашивать этих самых нью-рублей?
— Не знаю, — огрызнулся Черный. — Просто нам надо в этот отель. И нету у нас других ориентиров в этом проклятом мире.
Женька никак не мог понять, отчего они так злятся, Рюша и Эдик. Да, странного и даже страшноватого обнаружилось много, но, черт возьми, все было жутко интересно. И была Крошка Ли. Женька вдруг очень отчетливо ощутил, что в нем сильнее всего, сильнее всех соблазнов и искушений его симпатия, его влечение, его страсть (он еще не решился сказать «любовь») к Крошке Ли. И теперь, когда роскошная, ошеломляющая пестрота города уже немного примелькалась, он снова думал о ней, только о ней, о прекрасной серебрянотелой девушке с пятого радиуса.
— А вот еще одна Крошка Ли, — сказал вдруг Любомир, и Женька вздрогнул, словно Цанев подслушал его мысли.
У входа в некое заведение, построенное в восточном стиле и с надписью только на хинди, собрав небольшую толпу зевак, красивая женщина с очень тонкой талией исполняла под индийскую музыку — и исполняла блестяще — танец живота. Конечно, Женька сразу понял, что это не Ли, но скафандр на ней был в точности такой же, и волосы были черные. А надо заметить, путники уже несколько раз встречали женщин в скафандрах, но ни разу они не были серебристыми, а все время цветными, более или менее прозрачными, и всякий раз, провожая взглядом их роскошные фигуры, Женька пытался догадаться, кто они: инопланетянки? Пилоты дальних рейсов? Охотницы за жемчугом?
Эта была танцовщицей. И танцевала она прекрасно. Все четверо невольно остановились и некоторое время смотрели на виртуозные, манящие таинственной прелестью движения.
— Жрать хочу, — напомнил Любомир.
— Тьфу на тебя, — сказал Черный и вдруг спросил: — Ребята, а помните Светку?
Вопрос показался глупым: кто так спрашивает о человеке, которого знаешь вот уже несколько лет и которого видел в последний раз месяц назад? Но потом, когда дошло, что ведь не месяц минул с тех пор, совсем не месяц, сделалось страшно.
— Померла давно наша Светка.
Это сказал Любомир, и в его циничной фразе, совсем не ставшей ответом на вопрос Черного, был весь ужас их положения и все пренебрежение к этому ужасу. И Женька понял, что Любомир прав, что говорить об утраченном прошлом можно теперь только так — грубо и просто — или не надо говорить вовсе.
Танцовщица меж тем закончила, наверно, она была зазывалой, многие зрители потянулись внутрь, а они четверо пошли дальше, и Женька, вернувшись мыслями к Крошке Ли, вслух предположил:
— Артисты у них, что ли, так одеваются?
Но никто ему не ответил, а когда Женька взглянул на Черного, то увидел на лице его выражение упрямства, спортивной злости и бесшабашного отчаяния, выражение человека, идущего на смертельный риск, выражение, слишком хорошо знакомое Женьке. Это был Черный, рвущийся к финишу: бегун на последней прямой, лыжник на последнем подъеме трассы, полярник на последнем километре маршрута. Черный шел к Полюсу, шел упорно и неостановимо, как безумный капитан Гаттерас у Жюля Верна, и плевать ему было, что полюс — теперь уже не точка во льдах, а шикарный отель с рестораном. Плевать! У него есть цель, и он обязан ее достигнуть.
И он заразил их всех своим сумасшедшим энтузиазмом. И взмокшие, голодные, злые, они шли, набычившись, переступая с бегущих дорожек на простые, а с них — опять на бегущие, шли, не замечая вокруг уже никого и ничего, шли, сжимая оружие побелевшими пальцами, шли, поднимаясь на мостики, перекинутые через быстроходные линии или через широкие каналы с прозрачной водой, в которой среди водорослей плавали красивые разноцветные рыбы, шли, не обращая внимания даже на появившийся справа лесной массив и замаячивший слева спортивный комплекс со знакомыми очертаниями площадок, рингов, кортов, бассейнов и большой чашей стадиона вдалеке. Они шли, зная только одно: впереди — Цель, впереди — Полюс, и Полюс возник перед их воспаленными взорами, возник из суеты, толчеи, мерцания и блеска, и они сразу поняли, что путь окончен.
7
Это было здание потрясающей архитектуры. Это была гигантская глыба льда, местами ослепительно гладкая, местами припорошенная снегом, местами сверкающая множеством кристаллов. Окон не было. Как и колпак над городом, здание отеля было прозрачным, а его верх (именно верх, о крыше говорить не приходилось) венчала такая же золотая башня, как и снаружи — огромный золотой сталагмит метров в двадцати в диаметре у основания, а вверху превратившийся в шпиль, в мачту, в ось, пронзавшую купол. И все сияло ярким до боли в глазах блеском отраженного света, льющегося непонятно откуда. И ледяная глыба дышала холодом, а золото над ней полыхало жаром, и у самого основания этот горячий сталагмит как бы плавился, тек и раскаленными до розовато-оранжевого оттенка, тяжелыми каплями оползал по морозным заиндевевшим граням огромного кристалла. И это парадоксальное, это невозможное зрелище завораживало, хотя, конечно, было понятно, что золото наверху абсолютно твердое, что лед — это вовсе не лед и что все вместе имеет комнатную температуру. Не лед-то оно не лед, а вот что? Женька, имевший по институту некоторое представление о кристаллографии и технологии роста кристаллов, задался этим вопросом сразу, еще не перестав восхищаться архитектурным шедевром. Стеклом это быть не могло: видно было даже на глаз, что коэффициент преломления гораздо выше, грани невероятного кристалла играли в лучах света, как у настоящего бриллианта. Да и по прочности для такой махины стекло не годилось. Значит, горный хрусталь, то бишь кварц. Или фианит? А может, лейко-сапфир? Но откуда же, черт возьми, этакая громадина?! Потом Женька словно очнулся: ему ли судить, откуда. Угодил дуриком бог знает в какой век — и туда же — лезет судить о здешней технологии со своими куцыми знаниями. Да что угодно это может быть! Супергиперлейко-хренатит. Или просто алмаз.