Стивен Полански - Отчет Брэдбери
Я родился, вырос и после окончания колледжа и магистратуры всю свою взрослую жизнь провел в западном Нью-Гемпшире, далеко от Атлантического побережья. Мы с родителями раз или два за лето ездили на побережье, в Гемптон-Бич, где даже в те времена в океан сливали сточные воды, сбрасывали промышленные и медицинские отходы. Ступая по дну, вы натыкались на всевозможный морской мусор и отвратительную грязь. Плавая в той воде, можно было заболеть. Несмотря на это, туда устремлялись толпы богачей. Я не любил плавать. Мне вообще не нравилось заходить в океан. Я не любил наступать неизвестно на что, не любил, когда что-то мерзкое обвивалось вокруг ног. Моя мать была фанатичной и сильной пловчихой. Если вам хотелось поплавать в чистой, неотравленной воде, надо было ехать на побережье в штате Мэн, для пущей безопасности на самый север, например, в Бус-Бей, но вода там оставалась холодной до конца лета. Мой колледж был недалеко от Чесапикского залива, и весной на первом курсе мы несколько раз ездили в Вирджиния-Бич с двумя любящими выпить эффектными парнями из Нэшвилла. На втором курсе мы ездили с Энн — в нашем заключительном апокалипсическом разговоре по телефону она использовала слово «отвергнутая», чтобы описать то, что я с ней сделал, — в местечко на Восточном берегу с названием Шанс. Айова, естественно, не имеет выхода к морю, и за два года учения в магистратуре — в первый год я невольно стал причиной отъезда Анны — я ни разу не видел моря.
Я прожил в изгнании целый год, бок о бок с Анной и моим генетическим факсимиле, он же двадцатиоднолетний я сам. Для меня это был год беспрецедентной близости. Вначале, в порыве самоуничижения, я уже заявлял, что это повествование — не обо мне. Но ничего нет удивительного и страшного в том, что время от времени мое прошлое будет вторгаться в рассказ, захочет просочиться в него, ниспровергнуть суть и обоснованную цель этого послания. Может показаться, что я не сдерживаю себя, а наоборот, потакаю себе в этом. Если умерли ваши родители и жена, если у вас не осталось детей, семьи, друзей, если нет никого, кто делил бы ваше прошлое, и никого, кто помнил бы о нем — значит, вашего прошлого не существует. Но такого не может быть. И этот рассказ — пусть не я задумал его написать, пусть его используют для каких угодно целей, пусть изначально я взялся за него с неохотой — теперь это мой рассказ.
Когда Анна произнесла: «Этот клон — твой», когда она сказала эти четкие, определенные слова, от которых можно сдвинуться, которые меняют все, я отреагировал совсем не так, как вы, должно быть, подумали. Я не стал восклицать, подобно картонным персонажам романов, что-то вроде: «Мой? Мой клон? О чем ты говоришь?!» В тот миг, услышав слова «Этот клон — твой», я ни на секунду не смутился и не усомнился в ее правдивости.
— Ты его видела? — спросил я.
— Да.
— Он похож на меня?
Вопрос ненаучный, скорее самовлюбленный, но я был спокоен. Я тогда не подозревал, с чем мне предстоит столкнуться.
— Он похож на тебя как две капли воды. — Она улыбнулась. — Так ты выглядел когда-то. Он немного больше.
— Выше?
— Выше. Шире в плечах.
— Ему двадцать один, — сказал я.
— Верно, — кивнула она. — Ты догадлив.
— Нет. Меня о нем спрашивал врач. Как его зовут?
— Не знаю. Вряд ли у него есть имя, — ответила она. — Это ужасно. Я не знаю, как его называть.
— Но с ним все в порядке?
Не думаю, что я в тот миг уже испытывал некое собственническое отношение к своему клону, ставшее новой незаконнорожденной точкой отсчета в распространении и выражении эгоизма. В трясине эгоизма, так уж вышло, я первопроходец.
— С ним все в порядке, — сказала она. — Он изумлен. Испуган. Он был в наркотическом сне, когда его нашли. Накачан наркотиками. Это было тяжело. Сейчас он отвыкает от них. Приходит в себя.
— Что за наркотики?
— Самые разные, — сказала она.
— Его нашли?
— Да.
— Кто нашел? Ты?
— Нет, — ответила она. — Я его не находила.
— А кто?
— Не могу сказать, — вздохнула она.
— Но ты знаешь?
— Нет. Я не знаю.
— Где его нашли? — спросил я. — Что он делал?
— Этого я тоже не знаю. Думаю, сразу за границей Отчужденных земель. В таком состоянии он не мог далеко уйти. Удивительно, что он выдержал. Бедный мальчик. Не знаю, что он делал.
— Что же ты знаешь?
— Достаточно, — сказала она.
— Ты была с ним? Рядом с ним?
— Да, — сказала она. — Я провела с ним шесть дней.
— Где? При каких обстоятельствах?
— В… — Она назвала городок в Айове. — В моем доме. Он жил со мной.
— Он жил с тобой?
— Я ухаживала за ним. Ему было очень плохо. Это было не мое решение.
— А, твоя организация.
Меня от них уже тошнило.
— Они привезли его ко мне, — сказала Анна. — Да.
— Он все еще там? В твоем доме?
— Нет.
— Где же он?
— Я не могу сказать, — ответила она.
— Потому что не знаешь.
— Знаю, — покачала головой она. — Но я не могу тебе сказать. Не сейчас.
— Когда ты скажешь?
— Если ты согласишься сделать то, о чем они попросят, — сказала она, — я отвезу тебя к нему.
На этом в тот вечер наш разговор закончился. Я устал, у меня испортилось настроение. Пол уходил у меня из-под ног, но я держался.
Мы ушли спать в обычное время, испытывая неловкость и понимая, что ничего еще не решено. На следующее утро я оставался в постели непростительно, невежливо долго, чтобы поменьше видеть Анну в ее последний день пребывания здесь (думаю, Анна это поняла). Если бы я захотел ее вовсе не видеть, скорее всего, мне бы это удалось. Я вышел в гостиную в пижаме и халате. Меня пошатывало. Было почти одиннадцать. Шторы были раздвинуты, все окна открыты. Утро выдалось жарким. Надо было включить кондиционер. Чтобы пройти по комнатам и задернуть шторы, требовалось приложить усилия, что в моем состоянии было рискованно. Анна куда-то вышла. Я мог умереть до ее возвращения. На кухне обнаружился легкий беспорядок — похоже, она готовила себе завтрак. Она не оставила записки. Я уселся за кухонный стол с чашкой чая и заметил, что даже этим душным утром пальцы моих ног холодны и имеют синеватый оттенок. Пальцы рук тоже оставались холодными, и ладони посинели. В конечности не поступало достаточно крови. Я вздрогнул. Мне снова напоминали о моей непрочности. Напрасно я не сказал Анне, что ее информация — непосильная ноша для меня. Жаль, что я постеснялся, что не выказал немощь, неспособность воспринять ее слова так, чтобы это ее удовлетворило. В кухне пахло тостами и сиропом. В открытое окно я слышал плач одной из соседских близняшек, Софи или Мэри. Не знаю, которая из них, но она просто заливалась слезами. Мне ужасно не хотелось думать, что ее милое личико может исказиться от злости.
Когда я был мальчиком, мы втроем, отец, мать и я, с утра по воскресеньям ходили в церковь. Два раза в месяц, через воскресенье, мы ходили в пресвитерианскую церковь. Это было кирпичное здание девятнадцатого века, новомодная церковь в колониальном городе, расположенная в трех кварталах от нашего дома — достаточно близко, чтобы дойти пешком. Все эти годы церковь постоянно и довольно вычурно перестраивали, так что пристройки относились к разным архитектурным стилям. Хаотичность этих сооружений — перпендикулярные и наклонные крылья, застекленные крытые переходы, декоративные галереи — дисгармонировала с основным зданием. К тому моменту, когда мы стали ее прихожанами, эта церковь перестала быть обычным физическим объектом. Она была спланирована как-то нелепо, и мне это нравилось. Я блуждал по залам, ускользая от родителей, то и дело терявшим меня на этой территории, не поддающейся законам логики. Там меня крестили. Пастор был настоящим гигантом в шесть футов одиннадцать дюймов роста, и даже тогда, в детстве, — мы перестали ходить в церковь после смерти отца — я понимал, что он прекрасный проповедник. Я не помню никакой музыки, хотя в церкви наверняка играли на органе или фортепьяно и пели гимны. В качестве пожертвования мой отец доставал из внутреннего кармана пальто свернутый чек и клал его на специальное блюдо. При этом он избегал смотреть на кого-либо. После службы в притворе часто подавали пончики и домашнюю выпечку. У церкви имелся свой летний лагерь, куда я не ездил, и время от времени всех детей конгрегации приглашали в церковь и сажали на пол перед алтарем, чтобы послушать детскую проповедь. Я был слишком застенчив, чтобы сидеть впереди, и оставался на скамье рядом с родителями. Помню, однажды там показывали представление театра марионеток, главными героями которого были животные со скотного двора — осел, корова, петух, ягненок, по-моему, собака. Пастор играл на банджо. Женщина, работавшая на почте, пела. Значит, музыка там была. Из нас троих к этой конфессии принадлежал только отец.
Я не знал, куда пошла Анна, и понятия не имел об ее отношении к Богу, но у меня и мысли не возникло о том, что она в церкви. Теперь в Лебаноне никто не ходит в церковь. По воскресеньям не звонят церковные колокола. Колокола католической церкви всегда молчат, дом пастора продан, священники разбежались, а сама церковь используется для свадеб, похорон и различных гражданских мероприятий.