Владимир Круковер - Извращение желаний
Любопытны отстойники паспортных столов милиции. Там ожидающих развлекают демонстрацией различных милицейских дел: от конвоирования преступников до разбирательств с беспризорниками. Заменив термин «прописка» игривым словом «регистрация» паспортисты по-прежнему (По-Брежневу) выращивают гигантские очереди. Замена паспортов для них – праздник, который всегда с ними.
Но вернемся к стакану-отстойнику, откуда выводят скрюченного профессора, награждая его укоризненными тычками и фразами:
– Ты че это, Гоша, опупел, что ли? Всегда такой фартовый зэк был, а тут чернуху гонишь вовсе не по делу. Чего косить, если срок все одно на тебя повесят? Да и бузишь не по делу…
Профессор движется между охранниками и пытается найти аналоги произносимому в привычной ему литературной речи великого русского языка. Ему так не хватает сейчас солидных словарей Даля, Ожегова, но и эти корифеи российской словесности могли спасовать перед жаргоном советских тюрем.
В карцере профессор приободрился. Он, наконец, смог оправиться. Правда, он не сразу понял назначение ведра под фанерной крышкой в углу его камеры, но сильный запах миазмов из этого ведра прояснил ему его назначение. Но, главное, с него сняли наручники.
Профессор вынул руки из-за спины и с удивлением обнаружил, что они не слушаются. Сперва он подумал, что таинственный контакт между его мозгом и телом бандюги Гоши разладился. Но вскоре понял, что руки просто онемели. Дормидон Исаакович очень хотел помочиться, но руки отказывались выполнить такую простую операцию, как расстегивание ширинки. Наконец кровообращение начало восстанавливаться, руки закололи тысячи мельчайших иголочек и профессор, морщась от боли, с трудом приготовился к величайшему таинству опорожнения мочевого пузыря.
Не будем банальными. Но напомним уважаемому читателю, что нет высшего счастья, чем помочиться после длительного воздержания. Не верите? Выпейте пару кружек пива и потерпите полчасика. Потом напишите мне, какой восторг вы испытали, а также сравним ли он с первым причастием или первой брачной ночью, вы испытали…
Профессор писал, стыдливо отвернувшись, хотя в камере кроме него никого не было. Смущал профессора глазок, ему все казалось, что за ним подсматривают.
Окончив дела неотложные, профессор стал осматривать свою новую резиденцию. Осматривать особенно было нечего. Кроватей было две. Представляли они собой голые доски, прикованные к стене железной цепью. В правом углу стояла вышеупомянутая параша, в левом – столик и две табуретки, так же прикованные к полу. Следует заметить, что спальные места профессор сперва не осознал в их буквальном значении. Дело в том, что эти доски для спанья в дневное время поднимались на шарнирах и дополнительно блокировались, чтобы заключенный, не дай Бог, не завалился днем спать. Только вечером, когда надзиратель отсоединил замок и нары опустились, профессор понял их функцию. Да и то не совсем. Он всегда считал, что спать на голых досках – привилегия йогов.
От созерцания камеры профессора отвлек открывшийся в двери квадратный люк. В появившееся окошечко ему подали кусок чего-то грязно-черного и миску с какой-то жидкостью. Профессор принял оба предмета, положил на дощатый столик и начал изучать. Кусок легко мялся и больше всего напоминал свежую глину. Пах он странно, этот запах отдаленно напоминал запах отрубей, которыми, предварительно запарив, кормят телят. Жидкость же в миске вообще не поддавалась идентификации. Она пахла тухлой рыбой, плавали в ней какие-то волокна и при том она была теплой.
Профессор рассеянно отвлекся от загадочных предметов, но тут окошечко вновь отворилось и ему подали большую, мятую алюминиевую кружку с чем-то горячим и еще один странный предмет из легкого серого металла. Поставив на столик и эти предметы профессор подумал, что его, возможно, таким образом тестируют, выявляя его способность адаптироваться. Но обстановка слишком уж не походила на больничную, поэтому он осмотрел сперва жидкость в кружке и даже понюхал ее. Жидкость была светло-желтая, плавали там уже не волокна, а какие-то мелкие щепки. Последний же предмет напоминал ложку, но очень отдаленно. Он был, как решил профессор, сделан из прессованной алюминиевой стружки, имел круглую коротенькую ручку и толстое, на манер миниатюрного половника, основание. Основание было совершенно круглым. Для того, чтобы есть этой ложкой, если еще ею удастся что-либо зачерпнуть, едок должен был бы иметь рот, как у бегемота.
Профессор грустно вздохнул. Вид миски, ложки-мутанта, кружки навеяли на него робкие мысли о еде. Дормидон Исаакович не отказался бы от кусочка осетрины под белым соусом. На гарнир можно хорошо отпущенный рис или, в крайнем случае, картофель фри.
«Тело, которым я сейчас обладаю, – подумал профессор, – привыкло, наверное, к более грубой пище. Да и объемы этому здоровенному телу нужны большие. Оно вряд ли удовольствуется только рыбкой. Оно не откажется и от хорошо прожаренной отбивной на ребрышках с гарниром из хорошо утушенного зеленого горошка».
Желудок нового профессорского тела взвыл, намекая, что он без всяких там изысков умял бы и просто кусок хлеба с колбасой, а еще лучше жареную курицу целиком.
Профессор еще раз вздохнул с еще большей грустью. Его внутреннему взору представилось огромное количество недоеденных блюд. Птица, рыба, мясо свиное и говяжье, копченое и приготовленное иным способом, груды гарниров, бокалы ароматных вин, пузатые кружки с пивом баварским, чешским, банки с компотами и вареньями…
Профессор взял алюминиевую кружку и попытался сделать глоток. Края кружки обжигали губы, напиток был мерзопакостным, но горячим. Выпив его, профессор усилием воли заставил себя думать о чем-нибудь приятном, далеком от пищи.
Он подумал о конференции экологов, которую пропустил. Он вспомнил своих оппонентов, ярых противников ландшафтных клумб, проектируемых его кафедрой, вспомнил коллегу Практовича, сторонника дикого озеленения дворов, вспомнил товарищеский ужин после конференции в милом университетском буфете. На ужин, скорей всего, подавали маленькие бутерброды со шпротами и сардинами, обложенными сверху нарядными пучками лука, сандвичи с финской ветчиной, сервелатом, голландский сыр со слезой…
Профессор схватился за табуретку и попытался двинуть ею по двери. Табуретка не сдвинулась с места. Он сел на нее и начал осматривать свои новые руки.
Руки были мощные. Одна ладонь закрыла бы обе лапки старого профессорского тела. Руки были грязные. Грязь, какой-то мазут въелись в кожу, под ногти. Ногти были толстые, на левой руке два ногтя росли неровно после какой-то травмы. Руки были сильно разрисованы. На пальцах имелись различные перстни, выбитые под кожу синей краской, в промежутке между большим и указательным пальцами на левой руке красовались решетка, проволока и надпись: «Не забуду мать родную», на правой в этом месте была искусно нарисованная фига.
От изучения эпистолярного наследия бандита Гоши профессора отвлек ржавый лязг. Дверь отворилась и в комнату весело вошел бодрый мужичок, одетый несмотря на летнее время в телогрейку без воротника, шапку и вязаный свитер.
– Привет, земляк, – радостно кивнул он Дормидону Исааковичу, будто давно был с ним знаком, – давно тут паришься? А я прямо со «Столыпина» – и в кандей. Конвой нажаловался, накатали, суки позорные, рапорт. Ты как, голяком квасишься? Не тужи, у меня заначка есть, сейчас чифирнем.
– Простите, – привстал профессор, – мы не представлены друг другу. Меня зовут Дормидон Исаакович, доктор экологических наук, профессор. Заведую кафедрой в Кенигсбергском университете, так сказать, наследник Канта…
Профессор чувствовал, что говорит не то, но не мог остановиться. его несло.
– Да-с, коллега, встреча наша, конечно, в месте несколько… Ну-с, вы сами понимаете, что ситуация весьма экстравагантная, впрочем… Вы присаживайтесь, не затрудняйте себя…
– Псих, что ли? – спокойно отреагировал пришелец. Или косишь по черному? Меня Вася зовут, Вася-Хмырь. Если на дальняках бывал – должен знать. А по вашим, курортным, еще не гулял. Здоровье, вишь, на лесных зонах врачи запретили. Вот и загнали сюда, в Прибалтику. Эта кича, я вижу, еще немецкая, старая. Давай, не суетись, пупырей у двери нет, а я тебе не наседка. Сейчас чифирку сварганим, приколемся. Ты че не хаваешь, сегодня день-то горячий, а завтра – летный. Ешь, остынет.
– Благодарю вас, – вежливо отказался профессор, – не вполне понимая неожиданного товарища по камере, – я не голоден.
– Ну, тогда я похаваю, не возражаешь? Последние два дня в «Столыпине» ничего, кроме тухлой селедки, не было. А птюху – пополам, не возражаешь?
Вася-Хмырь скинул телогрейку и бойко расправился с миской жидкости и половинкой того, похожего на глину, вещества. Профессор смотрел на едока с ужасом.