Генри Олди - Человек Номоса
Я вернусь.
Я уже совсем рядом. До берега настоящего, до ночной террасы и рассвета, алеющего близостью Троянской войны, рукой подать. Тянусь: сквозь вихрь и горечь воспоминаний, сквозь рваные клочья облаков, мыслей, мест, событий, лиц… Дорога от дядюшкиных угодий в Златые Микены так и запомнилась: мятыми лоскутьями, прошитыми насквозь суровой нитью. Я точно знал, что следует делать. Мне ни разу не было скучно. Я ни мгновения не сомневался.
И как всякий ни в чем не сомневающийся дурак — ошибался.
О боги, как же я ошибался! О, боги… плоской нам мнится земля, меднокованным кажется небо, и видится отсюда, из сегодняшней ночи, кривая ухмылка меди над головой: спеши, рыжий дурашка, торопись, гони во весь опор…
Первый яркий лоскут: я покидаю гостеприимную усадьбу Автоликидов. Бабушка рыдает, не желая отпускать: «Внучок! Одиссейчик! У тебя же нога! Тебе же лежать…» Нога действительно болит. Но — терпимо. Рана зарубцевалась на третий день, а на четвертый я начал ходить. Чудо?! да, чудо. Безумец, я был настолько возбужден, настолько переполнен ложью предначертания, что чудеса принимал как должное.
На восьмой день я велел нашим собираться.
— Я должен ехать, бабушка. Должен, и все тут. Вот. только с дедом прощусь…
На этот раз за мной увязался Самый Толстый. С неожиданной для его туши резвостью нагнал у самой ограды.
— Племяш! Ты это… ты не ходи, ладно?
Старик, остановившись рядом, нахохлился, закусил губу — и лишь искоса полосовал Самого Толстого гневным взором.
— Когда отец умер… — слова давались дядюшке с явным трудом. Царапали глотку шершавыми боками. — Болел он долго, лежмя лежал. А перед смертью позвал меня. Вот тебе погребальная речь, говорит. Когда помру, прочтешь у костра. Слово в слово. И запись в огонь бросишь. Понял? Хорошо, отвечаю. Как скажешь. А он мне вдруг: кто на днях из рабов помер? никто? ну ладно. Когда помрет, не спеши жечь. Если что, вместо меня сожжешь. Только чтоб ни-ни! братья, мать — ни словечка! Клянись! Я и поклялся. Думал: блажит старик, бредит. А наутро он исчез.
— Кто?
— Отец. Твой дед. Захожу — в покоях ни души. Туда, сюда — пусто! А он ведь и ходить-то сам не мог… Хотел тревогу поднять, и тут меня словно обухом: клятва! Отец если чего хотел… все по его хотенью складывалось. Пошел я, рабу одному сунул ножик в брюхо. После сказал: в лес раб ушел, волкам достался. Никто не хватился, не до того было. Отнес тело в отцовские покои, в покрывало завернул, чтоб не узнали… на лицо — маску. Золотую. Его и сожгли. Не ходи в толос, Одиссей. Не дед твой там лежит.
— А… а с дедом что? Куда он-то делся?! Может… может, жив еще?! — Детская, отчаянная надежда вспыхнула, чтобы задымить и погаснуть, наткнувшись на угрюмый взгляд дядюшки из-под насупленных бровей:
— Вряд ли. Есть тут обрыв, неподалеку… На другой день приметил: птицы там кружат. Стервятники, воронье. Спустился. Не скажу, что уверен — птицы мало что оставили; но больше некому.
Самый Толстый замолчал. Ссутулился, медленно побрел прочь.
Я догнал его, тронул за могучее плечо.
— Спасибо. Только… дядя, ты ведь клялся?!
— Клялся. Отец сказал: «Ни братьям, ни матери». А ты не брат мне. Не мать. Племянник ты…
И тогда я впервые понял, что передо мной действительно сын Автолика. Наследник Волка-Одиночки, с ловкостью умевшего обходить клятвы, не нарушая их. Мой Старик стоял рядом; смотрел в спину Самому Толстому.
С гордостью смотрел.
Но я уже знал: есть мысли не для живых.
Особенно когда живых ждет война.
* * *…весна и война. Два коня в упряжке. Две звезды: синяя и зеленая. Колышется под ветром море обновленной листвы; далек день, когда опадать листьям древесным на землю, возвращать приданое: золото и багрец, смертную прелесть. Буйство лазури над головой будоражит кровь. Алую кровь, с легкой, серебристой примесью. Весна — время жизни, любви и безумства. Война — время смерти, ненависти и… безумства. Я должен успеть.
Быстрее! еще быстрее!
Спасибо тебе, дядя Алким, за твою науку. Не рыжему басилею, юнцу с козьего острова, тягаться с бессмертными богами в открытой битве. Я не Геракл, не Беллерофонт, чтобы встать против Олимпа: сила на силу. Ты был прав, хромой наставник: интриги и хитрость, подкуп и подлость, хорошо подвешенный язык и звонкое золото зачастую оказываются полезнее бронзы. Я хорошо усвоил твои уроки, дядя Алким?!
Почему ты молчишь?!
…дурак! наивный и самоуверенный дурак! Подумать только: чуть меньше года назад… Сейчас, повернувшись наконец к войне лицом, я понимаю это. Я думал, что действую по-человечески: хитро и расчетливо. А на деле был истинным героем: надутым и торопливым глупцом. Пусть оружие мое — слова и золото, а не меч и копье! пусть! Гордыня: один против всех. Тщеславие: я! спасу! Примите вызов, Глубокоуважаемые! — а олимпийцам, занятым разводом, было недосуг даже посмеяться над рыжим басиленком…
Рвутся вперед кони. Гремит, подпрыгивая на ухабах, колесница. Гремят мысли, подпрыгивают и гаснут, в такт ударам копыт. Все, о чем думалось в бессонные ночи, когда я скрипел зубами на смятом ложе, проклиная искалеченную ногу, не позволяющую немедленно мчаться в Микены.
Спарта. Встают на дыбы драконы-женихи, готовые терзать друг друга. Неумолим бич, злы крылья Немезиды. Бурлит в крови серебристый ихор, жаждет отворить темницу смертных жил, вернуться на Олимп. Понадобилось всего несколько слов. Единственно верных и единственно возможных слов, в нужное время и в нужном месте. И безумство резни вывернулось наизнанку, став безумством попойки.
Дядя Алким! папа! я смогу!
«…но боги!..»
— Ну и что? А в Спарте — не они?!
«Глубокоуважаемые не повторяют ошибок…»
— Должен же я оправдывать свое имя? И если не я — то кто? Подставить горло под нож? никогда!
«Тогда воспользуйся мудрым советом: отсидись дома! Пусть Глубокоуважаемые забудут о тебе, хотя бы на время…»
— Это не выход. Это отсрочка…
В последнем я был прав. А в остальном… В одну реку не входят дважды. Дядя Алким, не твои наставления кипели в моей крови — он, серебристый ихор Глубокоуважаемых. Пенился, толкал бросить вызов небесам, преградить дорогу: пусть не с мечом в руках — со словом в устах; не важно!
Один против неба.
Я хотел действовать, как человек, а вел себя, как герой. Смешной, обреченный герой, которого не надо даже бить молнией или топить в бурном море, ибо он сам с радостью идет в расставленную ему ловушку…
Крисская гавань. «Пенелопа» ждет на берегу, на ясеневых катках, надежно подпертая брусьями из бука.
— Корабль на воду! Поднять паруса! Идем в Арголидский залив!
Как поспели за мной Эвмей с собакой — до сих пор диву даюсь. Прочие отстали.
Щиплют пену стада морских барашков. Верные пастухи налегают на весла, заставляя расступиться Посейдоновы отары. Свежий ветер наполняет паруса. Вперед, в Арголиду! Что же ты, Колебатель Тверди? Не спешишь поднять бурю? преградить путь водяными громадами? разверзнуть пучины?! Ведь я, Одиссей, сын Лаэрта, спешу в Микены, чтобы сорвать ваш замысел!
Что же ты?!
Сердце сжимается от страха, сладостного ожидания и собственной дерзости. Я не настолько глуп, чтобы не бояться. И не настолько труслив, чтобы прятаться. Я иду!
Попутный ветер. Легкая зыбь. Гелиос провожает нас сиянием улыбки. Где бури? грозы? водовороты?!
Эй, Глубокоуважаемые! ведь это же я, Сердящий Богов!..
Тишина.
Арголидская гавань.
— Коня мне!
До Микен отсюда — рукой подать. Особенно верхом.
Свист ветра в ушах. Спасибо куретской науке.
Я иду! скачу! несусь!
Косматая туча пожирает солнце. Ты спохватился, Тучегонитель? Ты решил покарать дерзкого? Сейчас, сейчас в зарвавшегося наглеца ударит ветвистая молния! Испепелит! Сейчас… Куда? стой! Туча лениво сползает к западу, вновь открывая ясный лик Гелиоса. Даже ливня пожалела, скотина.
Обидно, знаете ли…
А вот и Микены.
Встречайте, богоравные!
* * *Проклятье! Как мне везло в Микенах! Словно в бою, когда враги сами подставляются под копье, наклоняют щит, чтобы твоей стреле было удобней впиться в горло, бестолково размахивают мечами, попадая по своим… А герой разил. Направо и налево. Не давая труда задуматься: бой или насмешка?!
Я был доверху преисполнен козней различных и мудрых советов. Меня ими тошнило. Я врал напропалую. Всем встречным-поперечным. Диомеду сказал, что на день заехал в Герею Аркадскую (это рядом!), по торговым делам, а меня оттуда вызвал гонцом ванакт Агамемнон. Агамемнону — что гонец был от его брата, Менелая Атрида. Менелай вообще не спрашивал, откуда я взялся: белобрысого настолько потрясло бегство обожаемой жены, что он, как дитя, радовался любому сочувствующему. Нестору Пилосскому шепнул на ушко: дескать, явился согласовывать вопросы военного флота. И кривляка-Нестор закряхтел, закашлял с одобрением — это да, это верно… Напоролся в коридорах на старого приятеля: Калханта-троянца. Порадовался вслух, что приличные люди из Трои на стороне справедливости; напомнил о неслучайности наших с ним встреч. Сводил послушать сплетни местных стрижей, кивал, внимая пересказу с птичьего на человечий. Извинился за давнее мордобитие. Потом наткнулся на шурина Паламеда — вот уж кого не ожидал… — кинулся лобызаться знакомить любимого родича, почти что брата, с мудрейшим из птицегадателей.