Шимун Врочек - Легионы просят огня
Или декламаторы, которых обожает Август — вроде того же Апулея или Квизона. Они вечно задаются странными вопросами.
«Например, что было бы, если бы у людей были квадратные головы?»
— Ты знаешь, что Рима нет, так? (город с населением, по последней переписи — постойте… четыре с половиной миллиона жителей) Я же говорю: Рим есть. Я знаю, что он существует, потому что я его видел. Ходил по его улицам. Дышал его воздухом. Ты опираешься в своих рассуждениях на авторитетные источники?
— Что?
— Ээ… кто тебе это сказал?
— Наш жрец.
Мне удается не поперхнуться.
— Хмм. Очень авторитетные источники (ну, если не принять тезис, что жрец — полный идиот). Я же говорю: Рим есть — по праву очевидца. Что возникает из этого столкновения?
Она вдруг улыбается — озорно:
— Что тебя тоже нет, римлянин Гай.
* * *…От запаха умирающих цветов мне хочется чихнуть. Внутренний сад дома Вара засыпан желтыми и красными листьями. Осень — убивает.
— Пятнадцать лет. Слишком рано, — говорит Туснельда. — Да? — потом замечает: — Ты меня не слушаешь.
— Что? — я понимаю, что потерял нить разговора. Тру пальцами над бровью. Что я пропустил?
— Девушке выходить замуж. Рано?
Ах, вот она о чем! Женщины.
Я пожимаю плечами.
— Не знаю. Римлянки выходят замуж гораздо раньше. У нас одиннадцать лет считается подходящим возрастом для брака. Иногда девочку выдают замуж с семи лет. Правда, это скорее долгая помолвка. В этом случае девочка живет в семье будущего мужа, воспитывается, как остальные дети — до возраста, подходящего для рождения детей.
Угу, растет. И каждый мужчина может сам воспитать себе жену — по вкусу.
— Какой странный обычай, — говорит Туснельда.
Я не знаю, что ответить, поэтому говорю:
— Очень старый обычай.
Туснельда качает головой, фыркает.
— Глупости! У нас все не так, римлянин. У нас можно выходить замуж с пятнадцати лет, но обычно позже. Хотя родители между собой сговариваются гораздо раньше. Так заведено. А молодой воин, познавший женщину до двадцати лет, считается опозорившимся, утратившим чистоту. За таких неохотно выдают замуж.
Германцы, варвары — племя целомудренных людей?! Смешно.
— Старые женщины… те, что живут в священных рощах и смотрят за миром… Они установили такие обычаи. Они следить… следят? — волнуясь, она снова начинает путать латинские окончания.
Внезапно словно туча набегает на небо, закрывает и луну, и звезды. Лицо Туснельды застывает:
— Они не дать мне выйти замуж.
Темнота.
Не дать выйти замуж… За кого? За Луция?!
* * *— Замуж? — повторяю я. У меня почему‑то сухие глаза. Они болят, когда я смотрю на нее. Такую юную и естественную. Такую красивую. Это мучительно.
Неужели я такой замороженный истукан, что меня нужно бить по голове, чтобы я хоть что‑нибудь понял?!
Коса, светлая и толстая, лежит на ее плече. Туснельда перебирает кончик косы тонкими пальцами.
— Да, замуж, — говорит она беззаботно. Затем поднимает голову…
Я вздрагиваю.
Потому что это всепроникающий, безжалостный взгляд взрослой женщины. Она все понимает. Никаких шуток.
Ее серые глаза сейчас темные и глубокие. Как Бездна.
— А ты возьмешь меня в жены? — говорит она.
Отличный вопрос для такого вечера.
Завтра легионы отправляются в поход. Сегодня — последний мирный день…
Прежде чем я успеваю ответить, она словно забывает о своем вопросе.
— К нам приходят учителя, — говорит Туснельда. Акцент ее становится совсем легким, почти незаметным.
Я смотрю на ее губы. Как они двигаются.
И мне нравятся ее руки. Прекрасный изгиб ее запястья. Пальцы — тонкие, нежные.
— Ты слушать, римлянин Гай?
— Я слушать.
К германским заложницам приходят учителя, я понял. Pax Romana — римский мир. Это обычное дело, обычная практика. Мы всегда так делаем. Варвары, воспитанные римской культурой, тянутся к ней, а не к своим, покрытым шкурами, соплеменникам…
Мне нравится ее акцент.
— К вам приходят учителя и?..
— И ничего. Так ты возьмешь меня в жены? — спрашивает она.
— Нет.
* * *Трудно говорить «мы», когда речь идет о Риме. Рим — это мы. Но Рим — это еще и тот Рим, в который мы можем включить себя, как частицу целого.
Как там, в логике Аристотеля?
Рим включает в себя нас, патрициев, плебеев, легионеров и прочих — без остатка. Но мы — не весь Рим. Понятие «Рим» включает в себя еще многое другое.
Раньше говорили: Республика.
Сейчас, после гражданских войн, выкосивших тысячи и тысячи квиритов, знавших республику, так не говорят. Да, это республика, но уже — республика одного. Римом управляет сенат, а сенатом — первый сенатор Август, принцепс. Старик с вечно сопливым носом.
Я закрываю глаза и вижу Курию — здание, где проходят заседания сената.
Белые тоги с широкими пурпурными полосами вливаются в полутемный зал. Пурпурный ближе к цвету моря и вечерних сумерек, чем к цвету огня и утренней зари.
«Вышла из мрака с перстами пурпурными Эос».
Хотя она скорее розовопальчиковая Эос, чем пурпурная.
Пурпурный ближе к цвету крови.
* * *Я смешиваю воду и вино. Поднимаю чашу, салютую богам. Я в них не верю, но это не повод быть невежливым. На дне чаши — покой и счастье.
Я знаю.
Когда я в детстве заболел, пришел врач, грек по происхождению, в коричневом паллиуме. Он послушал меня, постучал в мою тощую грудь — больно! — кончиками длинных пальцев, а потом велел приготовить из зеленых плодов конопли настойку. И капать мне в уши. Дважды в день.
Это помогло.
По крайней мере, боль сразу стала меньше. И я начал лучше слышать.
Конопля — это средство от тишины.
— Гай!
Вино же — наоборот. Средство для тишины.
Я пью медленно, чтобы не успеть напиться до отъезда. Туснельда смотрит на меня.
— Ты хмуришься, — говорит она. — Почему ты всегда хмуришься? У тебя становится такое усталое лицо.
— Мне пора возвращаться.
— Куда?
— В легион. Завтра — война.
Она улыбается. Неожиданно лукаво — так, что я чуть не роняю чашу с вином. Однако…
— А сегодня, римлянин Гай?
Я скашиваю глаза в сторону черной няньки. Но, похоже, та, делая вид, что спит, заснула на самом деле. Негромкий храп.
Смешно.
Я ставлю чашу на постамент, выпрямляюсь. Туснельда смотрит на меня.
— Сегодня — вечер мира, — говорю я и обнимаю германку.
Вкус ее губ. Нежность.
Все будет хорошо, думаю я. Слышу возмущенный возглас проснувшейся няньки…
Даже если — не будет.
* * *Тит остановился. От внезапной боли сжалось сердце, задергалось, как заячий хвост — так, что отдалось в левую руку.
Спокойно, центурион.
— Чего ты хочешь, женщина? — сказал он медленно.
Собственные руки казались ему огромными и слишком длинными. Слишком грубыми.
Ненужными.
Особенно рядом с изящным изгибом ее теплого бедра. Рядом с нежной белоснежной кожей. Ее веснушки, их драгоценная россыпь. Он прикрывает глаза. Он готов прикоснуться к каждой из них губами.
— Чего я хочу? Чтобы ты остался со мной. Мне нужно тебе кое о чем рассказать…
— О чем?
Внезапно за окном закричали. «Восстание! Гемы восстали!»
Тит Волтумий молниеносно вскочил, оделся. Пошел, на ходу накидывая перевязь с мечом и застегивая кингулум.
Уже в дверях, он остановился, повернулся к ней. Лицо центуриона странное, словно постаревшее на много лет.
— Ты… — он не договорил.
Он думал, что сейчас получит одну из ее сцен ревности — или каприза. Он не знал. Или равнодушия…
Или даже — прощания. Он сглотнул.
Вместо этого она кивнула:
— Иди.
От вида ее бесстыдно обнаженного тела, от веснушек на плечах, от впадинки между ключиц, от распухших губ Тита пробил озноб. Как всегда. Затылок свело.
— Это может подождать? То, о чем ты хотела со мной поговорить? — голос хриплый и напряженный. — Мне действительно надо идти.
Рыжая садится на кровать, вытягивает длинные ноги. Сучка.
— Иди.
— Я серьезно!
— Я тоже. Иди.
Он стискивает челюсти так, что слышен скрежет. Затем волевым усилием разворачивается к двери, медлит, заставляет ноги идти — шаг, еще шаг — и выходит. Все.
Руфина помедлила. Догнать? Окликнуть?
Тогда ты не узнаешь, что у меня будет ребенок. От тебя, мой доблестный и страстный центурион. Старший центурион. Какая разница?