Леонид Латынин - Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
В небе чуть светили облака, в деревьях перед ГУМом пели птицы. Памятник Минину и Пожарскому стоял на прежнем месте. Хотя сам Пожарский, сделавший для России достаточно, на Пожар не лез, а покоился в городе Суздале в Спасо-Евфимиевском монастыре, на берегу реки Каменки. А в ризнице монастыря между множеством драгоценностей из камня и металла хранились большие: Евангелие с собственноручной надписью Дмитрия Михайловича и плащаница, шитая супругою его.
На иждивении Пожарского находилась и Борковская пустынь в Вязниковском уезде Владимирской губернии, с соборною церковью Николая Чудотворца, в тихом месте.
Господи, как было тихо и здесь, на Пожаре, как тогда в лесу, когда Емеля ночью бродил, еще не понимая, что томит его, и было ему шестнадцать лет, и на месте этой площади росли сосны, и на месте Лобного стоял огромный Дуб, около которого Лету обнимали Медведь и Волос.
Рядом с Дубом был огромный жертвенник, раз в году в Велесов день 20 червеня, или июля, иначе, поливали его обильно человеческой избранной кровью, а если в неурочный час, то, значит, враг близко или мор на землю пришел. В те же дни и царя Николая со семейством под пулю поставили. Чем больше становилась империя, тем крови больше текло и все равномернее на все дни года. Не высыхала кровь на камне Лобного ни при Иване Грозном, ни при Петре Великом, сами не раз топором баловались, но, конечно, больше всего сердечной пролилось на красный камень от топора царя Иосифа Кровавого – тому рекорду счету нет, и никто к нему близко не подошел. Если такую реку, как Москва, налить до краев кровью, пролитой Иосифом и его духовными братьями, то она как раз земной шар перекрестит с севера на юг и с запада на восток.
Но случались здесь, на Лобном, и чудеса.
В 1570 год купец Харитон Белоулин, когда тот же Иван сам ему голову топором снял, встал и повалить его не могли, и кровь, правя ритуал, смыть не могли, и кровь Харитона, люди видели, светилась. Тогда еще Иван в страхе в палаты бежал, а остальных невиновных, которых казнить не успел, отпустить велел.
Иосиф Кровавый, этой историей напуганный, казнил по ночам, да не сам, да трупы потом по всем московским темным углам закапывали, но где ни закопают – все равно 20 червеня, или июля, иначе, Красная площадь ровно в полночь, если лечь на брусчатку и ухо приложить, мелко-мелко дрожит, как будто по ней кони цокают и гробы мимо Мавзолея везут. А ложиться и слушать лучше как раз посреди двух поляков. Одного Лжедмитрием звали, и он вот здесь на столе, 1606 год 17 травня, или мая, иначе, лежал с маской на лице, дудкой да волынкой скоморошьей. А другой – напротив, Железный Феликс, который, держась с Кровавым Иосифом за одно топорище, крови пролил столько, что она всю польскую кровь, пущенную в землю русскими штыками, пулями, саблями да топорами, перевесила…
Лето дышало. Ночь ходила рядом. Процентщики задремали. Ждана положила голову на колени Емели и заснула. Скоро погрузился в забытье и Емеля, так же, как то случилось в час, когда была сожжена его мать – Лета во имя спасения московских жителей.
Часть пятая
Крещение
Главы о пути из Москвы в Новый Город, который прошли Емеля и его второй отец Волос, в направлении перемены имени, веры и образа мысли
Москва, год 989-й…
Прошло две недели со смерти Леты. И вместо деревни Волосовой только ряд домовин вдоль дороги вырос. Дома были пусты, на том же костре, что Лету сожгли и всех умерших скоро. Прах – в домовину, вроде скворечника, на кол, да вдоль дороги, где сейчас исторический, и меж тех вот домовин ведет Волос Емелю да Горда. Какая уж там ошибка у ключницы вышла, а Горд за ними идет, слабый такой, бледный весь, а идет, отстать не хочет.
А ничего с собой и не взяли. Еды немного, хлеба краюху, да воды в коже, вдруг в дороге не скоро будет, да медвежью шубу Волосову, да еще громотушки его медные, да еще нож каменный, жертвенный, да еще ложку за поясом каждый несет. А на ноже на конце медведь вырезан, на груди по медвежьему клыку, а на ложке тоже голова медвежья.
Лес вдоль Москвы-реки то березовый, то ели больше. Сначала к дубу, на будущее Лобное место. Волос белый холст достал, на 298 полос, сколько в деревне народу было, холст разодрал. Емеля по ветвям залез, повыше полосы завязал. Смотрит на него снизу Волос, а лицо иное вроде, и не узнать, но пока разглядывал да гадал, Емеля уже и летит. Давно уж решил Волос, куда идти: в Новгород, там Добрыня, брат жены, живет, на Велесовой улице. Дом у него большой, и власти много – и то, Владимиру дядей приходится. Наш-то гордый, лучше быть первым в деревне, чем вторым после брата жены да Богомила в Новгороде, а теперь и гордость вся вышла, померли все, и первым-то не среди кого быть.
Вышли рано по той же дороге, что Емелю процентщики вели, только наоборот. Холодно, но если побыстрее идти, согреешься. Вроде выходили – хмуро, а смотрит Волос, отошла погода, солнышко, трава, птицы. Шли-то шли, а к обеду сморило, не так есть хочется, как спать. Заснули. Что Горд, что Емеля, спят без задних ног и сновидений.
Волос, глядь, у Трояна сидит. Сколько слышал, что Троян такой был, что, мол, века его рода были, и все не кончаются. Что он по Руси города заложил. И Киев его, и Новгород его, и город Хорса – Херсонес его, и Смоленск его, а что не сам, то сыны построили, ладно жили, не то что нынче. Века Трояни – это, мол, когда лад меж братьев, а теперь – что ни день, то один убит, то другой. Вон Владимир Ярополка как курицу зарезал, а ведь брат тоже, хотя какой брат, когда от ключницы Владимир, робичич, холоп, такого при Трояне и быть не было, а все потому, что волхвов слушались да боялись; что волхвы скажут, то и будет. Что гадатели нагадают, то и делают. Что бояны набают, то и говорят. Что хранительники да потворники посоветуют, то и выполнят. Что ведуны да чародеи предскажут, то и случается. Что кощунники да кобники укажут, то и исполнится, да и баб больше слушались, и потворниц, и чаровниц, и обаяниц, и наузниц, а уж без чародеек, как Лета, и ни одно дело не начинали. Сто волхвов при Трояне было, да у каждого сына Трояна по десять. И у каждого храм свой и дом свой. И скот свой, и поле свое. И на каждого не один работал – золотые были века. А теперь едва десяток при князе волхвов, да и тех не наберешь, да еще и не каждого князь слушается. Только и остается им хоронить, да рождение справлять, да молодых обручать, в один обруч сажать, да вокруг куста ракитового водить, да вот еще в засуху нужны, да когда косить, чтобы вёдро было…
Ну да ладно. Сидит Троян напротив него, Волоса, кашу ест. Блюдо золотое, скатерть золотом вышита. Ложка серебряна, каша масляна, полотенце рядом расшитое берегинями да деревами, да птицами с бабьими головами. Стул из дуба черный весь, на нем тоже птицы, да вилы, да упыри, да цветы разные. Век такого стула Волос не видел, а у Добрыни в дому бывал, нет там таких стульев и в помине.
И говорит Троян Волосу, а сам губы полотенцем утирает – каша масляна:
– Что, думаешь, у меня и впрямь все ладно? И жрецы, говоришь, хорошо живут? Дурак ты, Волос, ты заметь, у меня волхвов-то сто, да как дождя нет, когда надо, я волхва-то, дождя не вызвавшего, сожгу, а другого возьму. А если у меня облакогонитель в жатву дождя не отведет, я его в жертву – не справился, слаб. Поход плох. Кто посоветовал? Кто волховал, кто чародействовал, того в воде утоплю и другого возьму. Во всем волхвы всегда виноваты, раз они такие могущие. А с другой стороны, не можешь – значит, слаб. Вот когда они поумнеют и догадаются, как я, ни за что не отвечать – ни за битву, ни за дождь, ни за вёдро, ни за тепло, ни за мороз, ни за смерть, ни за мор, вот тогда, дураки, и жить станут спокойней. А как – подумай!
Но подумать Волос не успел. Что-то острое в кадык уперлось, больно стало, глаза открыл, нож у горла.
И Горда с Емелей двое к дереву прижали, да еще четверо поодаль стоят, громотушки и шкуру держат.
– Золото где? – спрашивает тот, кто ему нож в горло упер, а сам дрожит, понял, что волхва тронул.
Емеля плачет.
– Па-ааа, я им сказал, нет у нас золота.
А у Волоса как бы глаза внутрь ушли, руки затряслись. Тот, что нож держал, бросил его, попятился, хотел что-то сказать, а из-за сосны медведь вышел, к тому, что Емелю держал, подошел, сгреб его и с размаху о дерево швырнул – из того и дух вон. А медведь уже с ревом к другому повернулся, что Горда держал, и тоже о дерево.
Пятеро – бух на колени. Ножи в землю, голову закрыли. Волос поднялся, а медведя уже нет.
– Будем тебе служить, батюшка, помилуй нас, прости, что не признали сразу.
Емеля слезы вытер, больше разбойников медведя сам испугался. Дышит испуганно и озирается. А тот, который его держал, у дерева лежит – рот открыт, и из него струйка крови бежит, а от нее пар, хотя и тепло, и шарик такой желтый вылетел.
– Ладно, ребята, – сказал Волос, – живите себе.
Собрали Волос, да Горд, да Емеля хозяйство свое, да и пошли своей дорогой. А те пятеро небось отсюда деру дадут. Страшное место, заколдованное. Посмотрел в лес, не померещился ли медведь-то? Да нет, те двое уже и не дышат. Вспомнил про сон, досмотреть хочется, да некогда. Чего-то Троян о мудрости говорил. Потом вспомню, авось и досмотрю. А память опять к тому дню, когда Лету сжигал, как лодка волной к берегу, как лист дождем к земле; когда снопами завалил, даже сноп, что «Волосу на бородку» завязывали, в храме стоял, – в костер положил.