"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) - Парфенов Михаил Юрьевич
– Доброй ранницы, и вам не хворать, товарищ председатель. Какими судьбами к нам, к антисоветским элементам, пожаловали?
Председатель опасливо огляделся по сторонам, понизил голос:
– Ваше, Демьян Григорьевич, участие требуется. Вы, как мне передали, в народной медицине кое-что разумеете, в травках всяких, и вообще…
– Травки всякие? Разуме-е-ею! – громыхнул Демьян, да так, чтоб на всю округу, намеренно потешаясь над председателем. Тот аж присел, зашипел нервно:
– И ни к чему так горлопанить, вы же взрослый человек! Я к вам пришел кон-фи-ден-циально, чтоб вы понимали.
– А на партсобрании меня мракобесом и контрреволюционным элементом тоже клеймил конфиденциально? А?
Председатель как-то весь съежился, присмирел, опустил глаза на начищенные туфли. Демьян сжалился:
– Ладно, выкладывай, чаго там у табе за беда приключилась?
– Ситуация… весьма щекотливого толка. Вы же знаете мою жену, Аллочку?
Аллочку знало все Задорье. Женщиной Аллочка была видной, всем на зависть – толстая коса до пояса, фигура песочными часами, крупная грудь и смазливое личико, правда всегда презрительно сморщенное, точно на носу у Аллочки постоянно сидела невидимая муха. Многие мужики ее добивались, завороженные полнотелой, плодородной красотой, но та оставалась неприступна, иных и на порог к себе не пускала.
«Не для тебя, – говорила, – моя ягодка росла».
Все гадали – а для кого же? Ответ оказался неожиданным. Занесло по распределению к ним молодого москвича-функционера Евгешу, суетливого маленького человечка. Тот всё собрания устраивал, активность наводил, пионерские галстуки вешал, агитации-демонстрации. Деревенские посмеивались, едва ли не дурачком его считали. А Евгеша тут подсуетился – колхозу трактор новый дали, там похлопотал – и новый клуб открыли заместо сгоревшего старого. Везло ему как-то совершенно сверхъестественно: со всеми он мог договориться, кого надо подкузьмить метким словцом, кого надо умаслить и даже в домино всегда нужную костяшку доставал. Поселился он в клубе, в красной комнате, и деревенских, значит, принимать начал, на добровольных началах. А тут глядь, уже не Евгеша, а Евгений Николаевич, председатель колхоза, со значком «Заслуженный работник сельского хозяйства» и кожаным портфелем. Повезло ему и с Аллочкой – зачастила она к нему в красную комнату. Глядь – а у ней уж и живот наметился, и председатель все больше не в красной, а в Аллочкиной комнате обретается. Мать ее ругалась страшно, но все одно, дите-то уж в пузе, никуда не денешься, так что дала благословение. Родила Аллочка двойню, здоровых таких, щекастых крепышей. А как иначе с такими-то бедрами? Сама стала примерной женой председателя, прям как Крупская для Ленина, обеды ему носила, и сама значок нацепила октябрятский – другого не нашла. Стала ходить важная, надменная пуще прежнего, партбилет получила, устроилась кем-то там по воспитательной работе. В дома заходила, следила, а не процветает ли где антисоветчина и мракобесие, детишек по школам разогнала.
Словом, нашла баба свое место в жизни.
– Ну знаю. И шо она? Нешто захворала?
– Да страшно сказать… – Евгений Николаевич перешел на сдавленный шепот, – я уж и акушера из города зазвал, а он только руками разводит – не видал такого никогда.
– На кой акушера-то, дурань?
– Так фельдшером ты у нас по документам числишься!
– А, точно… Дык, може, ее того, в больницу, в райцентр?
– Нельзя в больницу.
– Да як же…
– Нельзя, говорю ж, – бессильно всхлипнул председатель. – Погибает она, Демьян Григорьевич. Помоги, а? Наколдуй там чего. Я ж знаю, ты можешь! Наколдуй, а? И вообще – ты фельдшер, мать твою так!
– Матушку не поминай… Скольки раз табе говорить, не колдун я. И не был никогда. – По лицу Демьяна пробежала невольная гримаса. – Давно страдает твоя благоверная?
– Да уж четвертый день, считай. Как в субботу слегла, так и…
– А чаго с ней? Головой мучается, животом али по женской части…
– Всем. Сразу, – упавшим голосом сообщил председатель, будто крышку на гроб положил. – Помоги, а?

Вскоре Демьян уже был у дома, где жили председатель с женой и престарелой матерью Аллочки, которую никто иначе как «баба Нюра» не называл. Было ей не так уж и много годков – то ли пятьдесят, то ли под шестьдесят, – но пережитая фашистская оккупация наложила на вдову несмываемый отпечаток, какую-то вековую, тяжелую дряхлость; согнуло ее, затуманило взгляд свинцовой тьмой. Пряталась в свое время на болотах, пока Старое Задорье в Вогнище превращали… Из деятельной, живой бабы война превратила ее в молчаливую богомолицу, редко покидавшую жилище.
Максимку Демьян взял с собою – пущай учится, раз уж занятие подвернулось. Глазами Бог парня не обделил, глядишь, и в черепушке чего найдется.
– Дядька Демьян, а мы бесов гонять будем?
– Бесов? Ишь куды хватил. Не, брат. Лечить будем. По-людски. Оно, знаешь, народными методами такое вылечить можно, шо не всякий профессор сдюжит. Не за каждым кустом, знаешь ли, бес ховается. Вот табе урок нумер раз: перво-наперво причину надобно искать в человеке.
Но, только зайдя в дом, Демьян растерял всю браваду. Воздух казался вязким, жирным от кислого запаха рвоты с железистой примесью крови. Так пахли внутренности вскрытых фашистских душегубок – разило смертью. Жена председателя лежала в красном углу. Вместо икон на полочке горделиво глядел вдаль бледный как поганка бюстик Ильича. В тон ему была и Аллочка, разве что губы покрыты темно-бордовой коркой. Когда-то первая красавица на все Задорье, сейчас же все ее тело было выгнуто судорожной дугой, белые груди бесстыдно вздымались воспаленными сосками в потолок, мокрые от пота и мочи простыни сбились, свешивались на пол. Демьян машинально прикрыл рукой глаза Максимке:
– Рано табе яшчэ…
Подошел, отыскал простынку почище и прикрыл стыдобу.
Руки и ноги бедной женщины были крепко-накрепко привязаны к кровати тряпицами. Аллочка же ни на что не реагировала, металась в одной ей видимой тягучей дреме; глубоко запавшие глаза широко распахнуты, взгляд в даль несусветную, как у контуженой, зубы стучат и скрежещут – того и гляди язык себе оттяпает. Максимка вспомнил, как пару лет назад Алла Георгиевна, к которой неровно дышали все мальчишки, а нынче вот эта самая скорчившаяся безумица, повязывала ему галстук на линейке, посвящая в пионеры; вздохнул, с сочувствием поглядев на бледного председателя. Кравчук дрожал, умоляюще лебезил перед знатком:
– Вот, и так с самой субботы. Ребятишки мои кричат, плачут – я их в клуб пока отселил. Тещу тоже хотел, да она упертая…
– Тещу? – переспросил Демьян, огляделся. Едва успел заметить, как мелькнула чья-то тень в закутке; донеслись до него зажеванные до неразличимости слова молитвы. – И прям вот так с субботы? А что в субботу было?
– Так это ж… субботник. В клубе прибиралась, потом дома еще, старье повыкидывали… А ночью вот скрутило. Полощет из всех отверстий, никого не узнает, ничего не понимает, только вон корежит ее…
– Хм-м-м…
Демьян задумался. Максимке выдал тряпицу, чтоб промокнуть несчастной лоб. Все ее тело покрывали градины жирного холодного пота. По лицу ползла болезненная гримаса, будто что-то ядовитое и многоногое перемещалось под кожей, вызывая тут и там болезненные спазмы. Губы беспрестанно шевелились.
– И шо, с тех пор не говорит?
– Если бы, – вздохнул Евгений Николаевич, – бывает, такой фонтан красноречия открывается, что и не заткнуть. Я потому хоть детей пока…
Закончить фразу председателю не дала благоверная – завернула такую конструкцию, что даже у Демьяна, наслушавшегося разных выражений и от партизан, и от красноармейцев, запылали щеки. Запоздало он закрыл Максимке уши, а поток сквернословия и не думал иссякать. Хуже того, Аллочка крыла матом Ленина, Сталина, Хрущева и весь ЦК КПСС, вместе взятый, с Крупской и Гагариным в придачу. Доставалось и супругу – каждый раз, когда по его душу вылетало очередное нелестное словечко, Кравчук стыдливо прятал голову в плечи.