Наль Подольский - Повелитель теней: Повести, рассказы
А Сашка все продолжал благожелательно улыбаться, и милиционеры стали к нему приглядываться, почуяв, что он не случайный зритель. Дело явно шло к объяснению между ними, но тут произошло неожиданное.
Ветер, время от времени поднимавший в воздух охапки листьев и ронявший их тотчас на землю, внезапно окреп, зашумел и закрутил листья смерчами. Раскачались деревья, солнечный клин на оранжевом доме тоже закачался от ветра, и это было непонятно и страшно. Клин изогнулся вправо, стал бледней, а затем исчез, рассыпавшись на мерцающие треугольники, и они тоже раскачивались в такт порывам ветра.
Сашка первым сообразил, что случилось: запрокинув голову, он смотрел, как ветер терзает его детище. Фанерный дракон проснулся, и зубцы его спины шевелились.
Вычислив, по-видимому, где случилась поломка, Сашка бегом бросился в парадную. За ним сорвался с места один из милиционеров, но рупор с крыши милицейской машины произнес хрипловатым голосом:
— Подожди, Толмачев, не надо.
Толмачев вернулся на место, а Сашка вскоре появился на крыше — фигурка пигмея на спине у дракона. Он быстро спускался к краю и, дойдя до него, стал пробираться вдоль фанерных зубцов. Около одного из них он опустился на колени и стал прилаживать оторванный лист к восточному желобу. Видно было, как ржавое железо ходит у него под руками. Все молча смотрели вверх, и стало слышно, как в рупоре что-то потрескивает.
Мы не заметили, как снова налетел ветер, а только увидели, что зубцы наверху сильно раскачиваются.
Лист, с которым возился Сашка, внезапно отделился от крыши, взмыл к верхушкам деревьев и, вертясь все быстрей и быстрей, стал падать. Я невольно проследил за его полетом и поднял голову, лишь услышав визгливый скрежет железа.
Желоб не выдержал. Сашка барахтался, уцепившись руками за ржавую железную полосу, и большая часть его туловища свисала вниз. Наконец ему удалось достигнуть какого-то равновесия, и он перестал шевелиться.
Я не успел и подумать, что же теперь делать, как раздался лязг автомобильных дверец. Тут-то черный лимузин себя показал — он словно взорвался, как лопается переспелый стручок гороха. Все его дверцы открылись, из них вылетели четыре человека, двое в беретах и двое в шляпах, и побежали к дому. Еще на бегу они начали разворачивать что-то большое и серое, оказавшееся брезентом. Они растянули полотнище за углы, а подбежавшие милиционеры ухватились за него посредине краев. Все это было проделано так лихо, что напоминало выступление казачьего танцевального ансамбля.
— Прыгай! — рявкнул оглушающе рупор.
Сашка разжал руки. Падал он страшно медленно, я никогда не думал, что что-то тяжелое может так медленно падать, так бесшумно и плавно плыть вниз. Тем восьмерым, наверное, тоже казалось, что он падает очень медленно, они натянули брезент так, что костяшки их пальцев совсем побелели.
Когда Сашка коснулся брезента, все они резко дернулись, а Сашка подлетел вверх и снова упал. Тогда они опустили брезент на землю.
Все происходило по-прежнему бесшумно. Возле Сашки возник стриженный бобриком человек с кожаной сумкой, он потрогал у него виски, какое-то место около уха и пульс на руке, вынул из сумки шприц и сделал Сашке укол в руку пониже плеча, прямо сквозь ткань рубашки. Пока он орудовал шприцем, девица наклонилась над Сашкой и дважды щелкнула аппаратом.
Я подошел вплотную, и они меня не прогнали. Так мне и запомнилось Сашкино бумажно-белое лицо, в мертвом свете фотовспышки, со струйкой крови из угла рта. Его погрузили в патрульный «газик» и увезли.
Старичок с девицей опять занялись тенью дома. Треугольники там исчезли, их сменили косые полосы, они изгибались, теснили друг друга и выпрямлялись снова. Девица щелкала кадр за кадром, она забыла выключить вспышку, и странно было видеть голубое мигание электрической молнии, такой бесполезной и жалкой в солнечный день.
Один из тех, в беретах, подошел ко мне и записал мое имя и адрес, даже не спросив документов. Они уехали, уступив поле деятельности только что появившейся пожарной машине. Когда я вечером шел с работы, на крыше дома никаких следов Сашкиных сооружений уже не было.
Спустя два дня меня вызвали в районное отделение милиции. За широченным столом, отражаясь в его пустой полированной поверхности, сидел маленький человечек с высоким сморщенным лбом. Поглядевши в повестку, он устремил взор в потолок, вычисляя в уме, по какому я делу.
— Вам известно, что ваш приятель тунеядец? — Он перевел глаза на меня и сморщил лоб еще более.
— Он не тунеядец! — Я постарался вложить в ответ как можно больше солидности.
— Значит, известно… — сказал он спокойно, и лоб его на мгновение разгладился, — он сейчас в лечебнице, нервы, — он постучал пальцем себе в висок, — через пару дней выйдет. Он должен устроиться на работу, и на первый раз мы поможем. Скажите, где ему лучше работать?
Вопрос был нелегкий. В голове у меня целый день вертелась нелепая фраза, и я решил принять ее за наитие свыше:
— Он был бы хорошим садовником.
— Садовником?.. — Лоб его сморщился до невозможности. — Гм… наверное, тоже диплом нужен… Вот рабочим по саду, я думаю, можно. — Он снял телефонную трубку и набрал номер. Переговорив с кем-то вполголоса, он глянул на меня удивленно, словно недоумевая, почему я до сих пор не исчез, и коротко бросил:
— Вы свободны. — Он потянулся было опять к телефону, но, задумавшись на секунду, привстал на своем высоком стульчике и протянул через стол руку: — Благодарю вас!
Наше рукопожатие торжественно отразилось в зеркальной полировке стола.
Я с нетерпением ждал появления Сашки, не зная, одобрит ли он мою идею. Он отнесся к ней благосклонно:
— Ты это ловко сообразил, я бы вряд ли додумался.
Сашку определили в большой парк около стадиона. Он хорошо управлялся с кустами и деревьями и, несмотря на отсутствие каких бы то ни было дипломов и аттестатов, скоро был возведен в чин садовника и получил в заведование обширный, изрядно запущенный угол парка, даже с действующим пивным ларьком.
Я люблю бывать у него и, пока он складывает в свою сторожку лопаты и грабли, смотреть, как замысловатые тени кустов разбегаются по красным песчаным дорожкам.
От Жанны какое-то время приходили редкие письма, потом они прекратились. Ее рисунок я подарил Сашке, и он повесил его на дощатой стене в сторожке, — сидят на карнизе странные черные птицы и смотрят вниз, на человеческую фигурку, идущую по канату над площадью.
УСПЕХ ИГРЫ
цикл рассказов
Игра
В Петербурге зимой бывает, что с вечера, еще в сумерки, стихнет ветер и пойдет снег, и вот уж покрыты им и трамвайные рельсы, и светофоры, и брошенные на улицах автомобили, и всякие железные трубы, наваленные зачем-то у подворотен; он же все сыплет и сыплет — а потом вдруг небо очистится и ударит мороз, и тогда на короткое время старому городу вспоминается юность. Это час, когда город тешит себя миражами, морочит прохожих призраками и выпускает на волю оборотней. В этот час благоразумные люди занавешивают шторами окна и запирают двери на крюк, а меня неудержимо тянет наружу.
Вот приметы этого часа: безветрие, желтый туман и морозная дымка. Серый камень затаился под инеем и мерцает желтыми искрами, и над трубами примерз лунный серп. Туман гасит глаза домов, а мороз съедает все звуки. Лишь скрип собственных каблуков по снегу повторяет без устали: берегись… берегись… берегись…
Я давно уж брожу по городу, не встречая знакомых улиц, и забыл, где мой дом, и нет у меня имени — я готов к встрече с призраками.
Вымерзло кругом все живое. Нет прохожих и нет звуков. Только рядом, из переулка, тихий электрический треск.
Из-за дома выныривает трамвай и бесшумно плывет ко мне.
Странно, здесь же не было рельсов… впрочем, что мне за дело…
Неприятнее вот что: он похож на большую акулу. Серебрится мерзлая кожа, светится желтым бок, над спинным плавником полыхают лиловые искры. А внутри — пассажиры, добыча: рыба их переваривает.
Тормозит акула, охотится, не сыта еще, значит, съест сейчас и меня. Убежать бы от нее в подворотню — да как-то неловко. Стою и делаю вид, что все это меня не касается.
Говорят, они сначала переворачиваются: едят спиной вниз. Эта — нет. Тормозит, открывает пасть, ждет.
Я вхожу и сажусь.
Хлопает дверью акула, плывет сквозь темные улицы, сыплет искры, молотит хвостом.
Пассажиры у мерзлых стекол горбятся, моргают глазами. Усыпляет их акула, укачивает, переваривает добычу. Растворяются в желтом тумане подневольные сонные лица.
Хоть бы кто-нибудь взглянул на меня — неужели и я растворяюсь?
Нет, уверен, что нет. И твердо решаю: никогда, никогда, что бы со мной ни случилось, сколько лет бы мне ни исполнилось, никогда у меня не будет такого покорного лица и такого вялого взгляда.