Денис Луженский - Тени Шаттенбурга
– Не будь так уверен в себе, – он взглянул на пленника с участием и сожалением, словно на непослушное дитя. – Впрочем, ложь лишь запятнает твою душу, мне же с нее убытка не будет. Я прошу имя лишь для того, чтобы как-то к тебе обращаться.
– Вот оно что… Стало быть, любое имечко подойдет? – Человек на дыбе задумался либо сделал вид, будто раздумывает. – Как насчет Смерть Папскому Псу?
– Слишком длинно, – качнул головой инквизитор. – Будто не имя, а целый титул. Но ты ведь не из благородных господ, не так ли?
– Тебе-то почем знать?
– У меня есть глаза, юноша. И дабы не потворствовать твоей гордыне, позволь уж звать тебя покороче. Смерть Псу… нет, лучше еще короче: Псу. Согласен?
– Мне все равно.
– Хорошо, Псу. Откуда ты родом?
– Ну а это тебе зачем, святоша?
– Хочу знать, доводилось ли мне бывать в ваших краях. Быть может, тогда мы скорее придем к согласию.
– Меж волком и помойною шавкой согласию не бывать. Что же до моего дома… Адские Ямы! Бывал у нас, пастырь Божий?
– Не пришлось, – сказал отец Иоахим, и в голосе его прозвучало еще больше сожаления, чем прежде. – Но я снова в затруднении: негоже мне, честному христианину, все время ад поминать. Придется и здесь укорачивать. Ты ведь на меня обиду за это не затаишь, Псу из Ямы?
Взгляд пленника вспыхнул, но он с показным равнодушием повторил:
– Мне все равно.
– Теперь уж знаю наверняка: простолюдин, – инквизитор прищурился. – Ни гордости, ни чести. Простолюдин-алхимик… Чудны дела твои, Господи. Откуда ты взялся на мою голову, Псу из Ямы? Кем подослан и почему?
– Подробно рассказывать?
– Чем больше вспомнишь, тем больше тебе зачтется, – Иоахим кивнул послушнику. – А ты записывай, Кристиан, записывай.
– Ну изволь, добрый пастырь… – Распятый прикрыл глаза и несколько раз глубоко вздохнул. Когда он, наконец, заговорил, в голосе его звучала необычная торжественность:
Зла речь твоя, мулла, и ненависть – ей мать!Ты все зовешь меня безбожником, неверным.Ты прав, я уличен! Я предан всяким сквернам,Но будь же справедлив: тебе ли обвинять?
На лице отца Иоахима проступило недоумение, а узник продолжал декламировать, будто не с дыбы говорил, а с кафедры в соборе:
В кумирне, в медресе, во храме, в синагогеБоятся ада все и рая страстно ждут.Возникнуть не могло зерно такой тревогиЛишь в сердце у того, кем правит разум строгий,В ком тайны Вышнего…[65]
– Что за ахинея? – прервал допрашиваемого инквизитор, он впервые позволил себе выказать раздражение. – Что это ты несешь?
Кристиан сидел с открытым в изумлении ртом, на кончике застывшего над бумагой пера набухала чернильная капля.
– Хайям, – проворчал фон Ройц, до сих пор молчавший в своем кресле.
– Кто? – Священник недоуменно нахмурился.
– Омар Хайям, пиит и астроном, родом из Персии. Ваш простолюдин, по всему видать, недурно образован.
– Я бы похлопал тебе, господин рыцарь, – осклабился пленник, – да извини уж, руки заняты.
– Перс… – Лицо Иоахима пошло вдруг пятнами. – О Всевышнем смеешь говорить устами нечестивого магометанина! Время наше отнимаешь, отравляешь слух богомерзкими виршами… Да ты хоть понимаешь, ничтожество, с кем вздумал тут играть?! Дерзкий пес! Одно мое слово – и тебя зажарят заживо, точно цыпленка! Кости переломают, все до единой! Вынут потроха и зашьют в брюхо горшок с углями, чтобы он тебя изнутри припекал!
Минуту назад еще спокойный и насмешливый, инквизитор страшно преобразился: щеки его побагровели от ярости, ноздри раздувались, с губ вместе с проклятиями срывались брызги слюны. Он подступил к пленнику, потрясая кулаками, – казалось, священник сам бросится претворять в жизнь собственные угрозы.
– Святой отец, – громко позвал его барон, и посланник Рима умолк, будто захлебнулся криком. – Держите себя в руках, святой отец.
Инквизитор судорожно вздохнул, провел ладонью по лбу, утирая выступивший пот. Рука заметно дрожала. Ледяной тон Ойгена подействовал не хуже выплеснутого в лицо ковша ключевой воды, приступ бешенства быстро проходил. Отец Иоахим поморщился и скосил глаза на Кристиана: ему не понравилось, как тот смотрел. Наверное, не стоило брать юношу с собой в допросную… Проклятие! Стыд и позор! Поддался гневу, как ребенок, у которого отняли игрушку! Да еще и прилюдно! Поганый еретик!
– Вы правы, фрайхерр фон Ройц, – он постарался, чтобы речь его снова звучала размеренно. – Определенно этот человек послан мне во испытание, и я не должен из-за него терять присутствие духа. Даже предавая грешника в руки палача, мне должно испытывать лишь сожаление и надежду, что он найдет в себе смелость отринуть собственные заблуждения.
Тело, распяленное на широких досках пыточного ложа, вдруг напряглось, жилы натянулись в судорожном усилии, и человек, сколь хватило ему возможности, прянул к своему врагу. Но тут же снова обмяк, кусая губы от боли в вывернутых суставах. Отдышавшись, процедил сквозь зубы:
– Думаешь, будто есть у тебя право судить обо мне и моих заблуждениях? О да, только так и думают такие сукины дети в сутанах. Ну изволь же, спрашивай, не стесняйся. И терзай, сколь душе твоей гниющей угодно. Да только я тебе радость-то подпорчу, святоша: не вырвешь ты у меня ничего сверх того, что и без пытки тебе бы сказал.
– Ну-ну, – протянул Иоахим с прежней насмешкой, – не сдавайся так скоро, герой. Потерпи хоть немного для порядку, а то ведь поспешным признаниям веры нет.
– Смейся, дьявол, смейся, пока можешь. Да вспоминай Жданице и пражских школяров, от таборитских псов бежавших да угодивших в когти папского коршуна. Помнишь, как твои заплечники пятки им припекали, как ложные признания тянули? Невинных, сгоревших у столбов, неужто позабыл?
– Невинных не помню, – инквизитор скривился, подавляя новую вспышку гнева. – Помню гуситских шпионов и еретиков. Все четверо сознались в грехах. И сжег их не я, а князь Кон…
– Врешь! – выдохнул пленник пылко, но тут же снова стал спокоен, жесткие складки на его лбу разгладились. – Врешь ты, курва папская, не было среди нас гуситов.
– Вот оно что… Стало быть, ты, Псу из Ямы, их дружок-приятель? Тот пятый, коего увальни жданицкого войта поймать не сумели? Воистину, сколь веревочке ни виться…
На лицо распятого человека легла печать безучастия, он попытался пожать плечами, но не сумел и лишь вымучил слабую болезненную улыбку.
– Я не пятый и даже не шестой. А вот который – не скажу, сам гадай, сколько еще наших по твою голову придет. Что у меня не вышло – то не беда, друзья половчее будут. Недолго тебе гулять по белому свету, змей.
– Изволите пытку начать, ваша милость? – пробурчал палач, хмуря кустистые седеющие брови. – Самое время ворот мальца повернуть.
Отец Иоахим ответил не сразу, он жадно всматривался в черты пленника, ожидая увидеть признаки страха и неуверенности, но сумел разглядеть лишь выступившую на упрямом лбу испарину. Потом, будто спохватившись, инквизитор снова бросил взгляд на бледного Кристиана и произнес с ноткой разочарования:
– Повременим пока. Пусть еще полежит так с полчаса, подумает, а после снимите его. Сейчас у меня есть дела поважнее, этим же займемся завтра.
– Уже уходишь, святоша? – В усмешке распятого боль в равных долях мешалась с презрением. – А у меня только-только интерес появился к беседе.
– Сохрани его до завтра, дружок, – посоветовал Иоахим. – Обещаю, что завтра спешить не стану и уделю тебе столько внимания, сколько ты заслуживаешь.
* * *– Та история про какую-то чешскую деревню… – Ойген сделал вид, будто силится вспомнить. – Жа… Зва…
– Жданице, – подсказал инквизитор с неохотой. – Это в Моравии.
– Вот-вот. Он про нее не соврал?
– Едва ли. Там и впрямь был пятый. Мне доносили, повезло подлецу: вышел по нужде из амбара, где вся ватага ночевала, увидел парней войта, да и задал стрекоча.
– И вы их сожгли?
– Только уличил во лжи, – сухо отрезал отец Иоахим. – И сделать это было нетрудно – у них в дорожных мешках нашлись алхимические гримуары, весьма подозрительные эликсиры и притирания. Кроме того, один за пазухой хранил еретическое богохульное воззвание против папы. Не сомневайтесь, те четверо получили по заслугам. Их сожгли в Злине за колдовство и шпионаж в пользу гуситов.
От язвительного замечания Ойген фон Ройц удержался. Собственно, по нынешним неспокойным временам история была самая обыкновенная. В Чехии и Силезии, на дорогах Богемии, в польских и венгерских деревнях не только пришлых людей, но и своих же соседей непрестанно в чем-нибудь подозревали, хватали и волокли на дыбу, а после – на шибеницу[66]. Убивали гуситов, убивали виклифистов, и с наибольшим рвением убивали тех, кто вовсе не имел никакого сочувствия ни к Виклифу[67], ни к Гусу. Не меньше народу губили и сами гуситы – хватали по пустячным доносам, вешали, забивали цепами, жгли в просмоленных бочках. С обеих сторон на каждого изловленного шпиона приходилось, наверное, по полдюжины невинных жертв. И это, в сущности, мало кого заботило: бей, не жалей, пусть Господь отделяет агнцев от козлищ!