Лариса Романовская - Вторая смена
– Открывайте. Спасибо. В коридоре подождите. Я вас позову.
Я перед уходом на Темку глянула. А он мне подмигнул.
Анька стоит у подоконника в почетном карауле: стережет взметнувшееся зеленое пламя граммофончиков. У этой ботвы есть второе название – «вечный звон». Как начнут мелодию вытренькивать, так не уймутся, пока самим не надоест. У Марфы они жили на кухне, на холодильнике. Мы их потом в ветку пластмассовой сирени превратили, уже после Казни. Здешние не такие ухоженные, бутоны помельче, а голос тише. Играют вразнобой – каждый кустик наяривает свое. В казенной обстановке всегда так. Народ туда-сюда шмонается, у всех и каждого настроение ловить – ни один цветок не выдержит, загнется на корню. Я бы на их месте точно загнулась.
– Женька?
– Не мешай!
Ну и чего я так раскисла? Подумаешь, ученичество. Меня расстреливали однажды, там куда страшнее было. А тут только бумаги подписать. Прежней жизни не будет, это факт, зато я сама у себя останусь. Со всеми страхами и радостями, заморочками и опытом. И с воспоминаниями тоже.
Тишина смыта густым колокольным гудом – в Шварце теперь так на перемену звонят. За углом начинает оживать толпа, народ вываливается из аудиторий и лабораторных, разминает ноги и прочищает мозги.
– Анька, я скоро! – Я бросаю свою семейку. Хоть по-ненастоящему, хоть на пять минут.
Под лестницей в окружении сломанных парт и покалеченных стульев высятся пепельницы на тонких ножках – из тех, что полвека назад охраняли дорожки парков и санаториев. Левая пока пустует, у правой стоит Танька Рыжая.
– Дуська, снова-здорово! – Меня бодро хлопают по спине.
У нас всегда: можно своего камрада пару лет не видеть, а потом за день повстречать три раза подряд.
– Ты тут чего делаешь, Тань?
– Зинаида позвала, на семинар. Она в этом семестре по «Аргументам и артефактам» практику ведет. Зизи про сегодняшнее узнала откуда-то. Сразу позвонила. Презентациями своими задрали уже, – с гордостью, замаскированной под смущение, сообщает Рыжая.
Ешкин кот! Зинка дрючит студентов, небось даже в зачетках расписывается, Татьяна рассказывает про подвиги и – не сегодня, так завтра – даст интервью корреспонденту «Сторожевого» или накатает статью в «Артефакт». А у меня что? Марш-бросок от дома до рынка через химчистку? Почетный караул у холодильника? Бессменное дежурство у гладильной доски?
– Я твою малу́ю сейчас в коридоре видела. Не узнала меня. Вы ей память не промывали?
– Я хотела, а Старый запретил.
– Правильно. Малолетка, у них организм хрупкий. Ты ей тоже не промывай. И с волосами что-нить сделай, а то они сосульками.
Какого лешего?! Я сегодня Аньке лохмы ее крысиные мурыжила как в лучшем салоне!
– А ты тут чего крутишься? Малу́ю привезла, институтом похвастать?
– Нет, – я мну в руках пачку. – Я… у нас посвящение сегодня. Мужа в ученики беру.
– Дуська, а мужа ты давно знаешь? Что так быстро в ученики-то?
– Полгода. – Я старательно закуриваю, стараясь провозиться подольше.
– Дусь, ты уже оклемалась? Давай сядь, если голова кру́гом. – Она делает шаг в сторону, выискивая среди стульев самый надежный. – И как, хороший муж? Покажешь?
– Нет. То есть – да. Вы знакомы уже.
– А когда мы успели?
– В «Марселе», в октябре, когда Ленку в последний путь провожали.
– Славно гульнули, ничего не скажешь. Гуню тогда шлепнули?
– Тогда… – Я сигарету не гашу, а почти комкаю.
– Так там ведь только наши были, и вс¸… Или я путаю?
– Не путаешь. Ресторатор. Ну, Артем… – ежусь я. Танька знает, кто ее убил.
– Тот, который стрелял? – улыбается Таня. Мне кажется, что вместо новых зубов у нее во рту стальные коронки.
– Он самый. – Я разглядываю ободранный линолеум. Возле пепельниц он весь в мелких подпалинах – искрами прижгло. Густой узор, плотный.
– А, вот оно что. – Татьяна резко, одним движением, гасит бычок и начинает подниматься по лестнице. Спина напряжена: будто она ждет, что я сейчас выстрелю вслед.
В коридоре я напарываюсь на группку студентов: две барышни и четыре кавалера, возрастной разброс от двадцати до пятидесяти, настроение у всех одинаковое, деловое и веселое одновременно:
– Бестий пересдал или опять завернули?
– А когда пересдавать, объясни, пожалуйста? Март месяц, Чеширыч в загуле…
– Слушай, я не могу! Он лекции строит по принципу «что вижу – то пою», несет ахинею!
– Господа, я решительно не понимаю, как мы эту ересь вообще сдавать будем?
– Славик, ты что? Ересь на первом курсе сдают, в летнюю сессию.
– Не прискребайся, я в фигуральном смысле.
– Наше счастье, что этот ящер теорию ведет, а не практику.
– А про практику, Маня, молчи лучше!
– Манька, ну не напоминай ты ему, не будь мирской. У него по молодильнику хвост. Не растут яблоки, хоть тресни. На кафеле растут, на паркете тоже, а в аудитории линолеум на полу, сквозь него росток не пробивается!
– Стоп! Слава, а ты как пальцы держишь? Какая рука рабочая, левая или правая?
– Правая.
– Тогда смотри: вот так вот пальцы гнешь, до упора, семечко на них ставишь. Манька! У тебя стрелка на колготках, смотри!
– Ой, длинная какая! Слушай, как думаешь, что легче – зашить или зарастить?
– Мальчики, вы идите. Ну конечно, зарастить. Только на ноге опасно, если не уверена…
– Знаю, что опасно. Но у меня молния на сапоге заедает. Томка, можешь?
– В общагу сбегай, переоденься. Туда-обратно две минуты, сто раз успеешь.
– Не две, а пять. А у нас Кошкин сейчас, он не любит, когда опаздывают.
– Да, Кошкин – это жестоко. Маня, а вообще это странная мысль. Смотри, у нас все предметы как предметы. А кого ни спросишь «что в сессию сдавать?», любой скажет: бестилингву, артпрактику и Кошкина… А теперь представь, что в дипломе так и напишут: «бестиалингвистика» – двенадцать, «практическое артефактоведение» – одиннадцать, «Кошкин» – двенадцать.
– По «Кошкину» больше десятки нереально получить, – вмешиваюсь я.
Приземистая кудрявая Маня и ее собеседница поворачиваются, смотрят на меня и дружно фыркают. Совсем по-девчоночьи. Хотя Манечке ну точно уже под полтинник.
– Шестьдесят лет назад знаете как мы Кошкина звали? – Маня трясет лиловыми кудельками и смотрит вопросительно. А ее товарка – юная, но такая хрупкая и строгая, что в ней легко разглядеть недавнюю старушку, поправляет бусики и говорит:
– Крысолов…
– Его сейчас тоже так зовут, да?
– Нет, – усмехается Манина подружка. – Сейчас Кошкина чаще Мышкиным зовут. Евдокия, вы меня не помните, наверное? Я Тамара из Северо-Восточного.
– Помню, конечно, но вот не узнала. Вы так обновились хорошо. – Вот как, оказывается, выглядит Ленкина сменщица. – Очень приятно, Тамара. Будем еще раз знакомы. Это вы теперь вместо Лены работаете?
– Да. А это вы Марфину дочку усыновили?
– Ой, а расскажите! – Кудлатая Маня еле дожидается моего кивка. Тянется ко мне, как цветок к солнцу, всеми своими кудрями, бусиками, оборками на пестрой шерстяной юбке. – Такая девочка хорошенькая, маленькая совсем! Жалко ее, правда?
– Тяжело с ней? – пожимает плечами Тамара.
Мне не нужно ни добродушного любопытства, ни осуждающей поддержки.
– Анька – прелесть. Очаровательный ребенок. Маня, пардон, у вас чулок пополз.
Я откатываюсь на запасные позиции, к окну с цветами и строгим Анюткиным отражением. И только сейчас замечаю на стене прямоугольный плакатик «Курить можно!».
– Ань? Все нормально?
Анька поворачивается, трет замерзший нос:
– Я есть хочу. И в туалет.
Она благополучно растворяется за дверью с казенным кокетливым «Les femmes»[4], а я остаюсь снаружи, в компании нерешенных проблем. В недрах нашего благородного заведения должен существовать буфет. Сейчас скормлю ребенку какие-нибудь внезапные сосиски, а за неимением буфета забурюсь в общагу, прошвырнусь по комнатам. Кто-нибудь да накормит. Не пропадем. А потом очередная Тамарка или Танька будет кривить губы. Дескать, хреновая из Дуськи опекунша, ребеночек-то у нее голодает и по чужим общагам скитается.
– Женя!
Артемчику я сейчас радуюсь просто как родному.
– Заяц! Ты меня слышишь? Погоди, сейчас звук прикручу! Зай, у нас Анька голодная! Сделай что-нибудь, а?
– Женя, тебя бумаги просят подписать.
– Сейчас, Темчик. – Я полирую взглядом стекло. Странно, что дом, гаражи и забор на месте стоят, назад не убегают – как в окне вагона. Потому как ощущения знакомые: запоздалый страх за уже принятое решение и неизвестность впереди. У меня такое было, в германскую, когда я в девятьсот четырнадцатом году первый раз в санитарном поезде ехала. Там страшно было до кислятины во рту, только еще пол под ногами дрожал, а деревья с деревнями назад убегали, в тыл.
Из логова дамской сантехники величественно выплывает Анютка. С пышным, болезненно-белым бантом на увядших кудрях.
– Мне одна тетя повязала. Прямо из бумаги, из рулончика. Превратила в ленту! Женька, а ты так не можешь, да?