Роман Суржиков. Сборник (СИ) - Суржиков Роман Евгеньевич
За чаем та спросила:
— Петенька, а что, мы сегодня снова гулять пойдем?
— Пойдем.
— А куда пойдем-то?
— Искать.
Что ищем, та уже не спрашивала — привыкла. Зато едва вышли на улицу, сразу завела шарманку: здесь вот частные дома посносили, да высоток всюду понастраивали так что солнца не видно, да и трамвай в центр теперь не ходит, только до вокзала, а Майдан уже и вовсе не узнать… Кому ты рассказываешь? Я киевлянин, как и ты. Впрочем, неважно.
На этот раз я начал с Соломенки. От площади Космонавтов до спуска на Совские, от спуска — к Соломенскому рынку, оттуда пять кварталов пешком, затем троллейбусом вниз по Урицкого — к железнодорожным путям. Я не пользовался маршрутками — они движутся слишком быстро, не успеваю настроиться. А вот троллейбусы и двойные городские «Икарусы» подходят прекрасно: ползут черепашьим ходом по улицам, я сажусь или становлюсь у окна, прижимаюсь лбом к холодящему стеклу и слушаю. Слушаю. Слушаю.
Своей трескотней та не мешает мне — я ее почти не замечаю. Только жаль энергии, которую она тратит на слова.
К полудню силы были на исходе. Я шел в это время по Жилянской, медленно удаляясь от вокзала. Первые признаки истощения: слух начинает туманиться, теряется острота восприятия, в мозг вторгается какофония городских звуков, перекрывая собой звенящую струнку направления. Пора поесть. А в кошельке — двадцатка, я хорошо помнил это. Та тоже ощутила голод и заныла. Я погасил ее.
Потом остановился и внимательно огляделся по сторонам. Заметив то, что искал, зашел в подворотню. На лавке расположилась компания молодежи. Пиво, чипсы, сигареты, гогот — все как полагается. Четыре парня, пара девиц. Стоя в тени подворотни, я встроился в их вибрации, пропитался ими, и принялся пить. Пил жадно, но аккуратно, не выделял из компании отдельных людей, втягивал лишь общую энергию грубого веселья. Когда она исчерпалась, гогот стих, как и разговоры. Я пошел дальше по трехэтажной Жилянской, наслаждаясь приятным теплом в животе и груди, щурясь от весеннего солнца. Некоторые прохожие косились на меня. Дворовая собака отшатнулась и проводила умным тревожным взглядом.
Приятно не иметь дела с пищей, не тратить времени на переваривание. Спустя 5 минут я снова четко ощущал звенящую струнку и двигался точно по ней. Она вела в район дворца «Украина» — может быть, на улицу Горького или Щорса. К счастью, не на Байковое кладбище — стало быть, его не зарыли. На остановке у каштана подождал автобуса. Едва я ступил на подножку, мой череп раскололся.
Страшный удар размозжил кости, челюсть отлетела. Взрыв боли, пелена, тьма.
Когда просветлело, я стоял на коленях и стонал, и сжимал голову ладонями, чтобы она не развалилась на куски. Вместо рта была горящая кровавая дыра.
Я осторожно коснулся нижней челюсти рукой — челюсть была на месте. Рука ощущала ее. Я захрипел и сплюнул — слюну, не кровь. Цел. Разумеется. Подонки.
Прохожие помогли мне встать, о чем-то спросили, что-то предложили. Я отмахнулся, отделался от них как смог, одурело побрел по тротуару, поминутно спотыкаясь.
От моего крика очнулась та. Ей тоже досталось, но меньше, конечно. Больше она тревожилась за меня. Она спросила:
— Петенька, бедный мой, что же с тобой делается? Ужели опять?
— Не опять, — отрезал я. — Хуже.
— Что же нам делать-то? Скажи, как помочь тебе, родненький мой?
— Искать быстрее. Успокойся, уже недолго.
Когда стекли остатки боли, я понял, что знаю, откуда пришел удар. В мгновения кошмара я все же успел заметить это. К пяти вечера, еще до того, как люди и машины хлынули на улицы ревущим потоком, я добрался на место.
* * *Вечер ожидания прошел впустую. До темна я просидел во дворе по соседству с Владимирским рынком, слушая бормотание местных старушек, возгласы малышни, усталое ворчание автомобилей, устраивающихся на ночь. Я ждал нового удара — его не было. Тайком, трепетно, как на чудо, я надеялся на призыв — разумеется, зря. Надеяться не стоило — ведь еще не прошло и месяца, как… Подонки. Твари.
Уже затемно в полупустом вагоне метро я возвращался домой. Измученная волненьями и беготней, та дремала всю дорогу. Я размышлял, хотя в общем, размышлять было не о чем. Не было сомнений, что я точно определил здание, но нужную квартиру не найду, пока не услышу зов. Значит, нужно ждать. Ждать и быть готовым.
Меня отвлекли от размышлений. Нечто холодное и склизкое, словно угорь, тронуло за локоть. Я обернулся.
— Дай согреться…
Рядом сидел голодный. Сухой старичок в сером пиджаке и клетчатой рубашке. Его сила присутствия была совсем мала — я мог бы разглядеть сквозь его тело спинку лавки. Не открывая рта, он повторил:
— Дай согреться.
На станции я вышел из вагона. Голодный пошел за мной, но на перроне остановился, упершись в желтую линию, как в стену. Протянул мне вслед руку мумии и снова прошипел:
— Дай согреться! Дай…
Я бросил его там.
Ночь я проспал, как убитый. Голова была в покое. Лишь перед сном минутный приступ головокружения.
Проснулся в хорошем настроении, накормил Филю и Тихоню, помог той приготовить завтрак, вместе с нею посмотрел пригоршню утренних мыльных опер, посмеивался над персонажами, вставлял саркастические комментарии. Та пришла в радостное возбуждение, мы немного поговорили с нею.
Ту зовут Катерина Николаевна. Ей 63 года. В ее доме всегда чисто, она одевается бедно, но опрятно, помогает племяннику с двумя его чадами, и верит в свои слова, когда читает «Отче наш». Катерина Николаевна живет так, чтобы муж ее, ненаглядный Петенька, в любую минуту был ею доволен. Петр Евгеньевич никогда не говорит ей слов одобрения, поскольку мертв уже больше тридцати лет.
Сразу после обеда мы направились в тот двор у Владимирского рынка. Я взял с собой Ремарка и читал, сидя на лавочке, пока не стемнело. Затем просто ждал.
Двое старух, видимо, считавших лавку своим феодальным владением, затеяли со мной свару. Я отпил из них. Они сумели доковылять до своих диванов и уснули до утра. Затем я взял понемногу энергии у нескольких девушек, спешащих на свидания, и смог обойтись без ужина. Одним из последних поездов я отправился домой.
А дома меня настигло то, чего не смог дождаться во дворе. По черепу прошелся зуд, словно кости терли наждачкой. Быстрым усилием воли я выключил Катерину. Зуд стал жжением, затем — болью. Она втиралась в кости, покрывала их слоем пекущего лака. Голова кружилась, боль затекала внутрь черепа, подымалась к темени, изнутри буравила его. Гвоздями вбивалась в скулы. Беспамятство было бы милосердием, но я не мог потерять сознания — такова уж природа. Я катался по полу, сжимал и тер несчастную голову, зная, что все равно не смогу избавиться. Когда пытка окончилась, уснул на полу.
* * *Следующие восемь ночей я просидел на лавке в том дворе. Впустую.
Бессонные ночи отнимали массу сил. Я отчасти восполнял их утром, возвращаясь в переполненном транспорте. О пище я начал забывать — готовить времени не было, днем я спал.
На восьмое утро мне еле хватило энергии, чтобы добраться до метро. В вагоне я чуть не падал от усталости.
Я отложил полтинник для особого случая и выписал пять номеров разных служб такси, сложил все в тумбочку при кровати, переставил на нее телефон. На ночь снял только верхнюю одежду, как можно больше оставил на себе. С этими предосторожностями я позволил себе вновь уснуть дома. Я надеялся, что, услышав зов, смогу добраться до улицы Горького прежде, чем он прекратится. Разумеется, если зов не сведет меня с ума, и я сумею назвать таксисту адрес.
Две недели я спал одетым, вскакивая от каждого шороха, вслушиваясь в каждое свое ощущение. Катерина не удивлялась мне. Пару раз она спрашивала, к чему это все, я не ответил, она смирилась: значит, так нужно. Я был благодарен ей за смирение.
Наконец, проснувшись в субботу, я почувствовал, что сегодня — особый день. Это не была ни боль, ни удар, ни зов. Я просто понял, что день будет особым. Мы оделись пораньше и направились к Владимирскому рынку.