Когда не горят костры - Джезебел Морган
Словно не замечали.
Словно он был своим.
Каждый шаг давался тяжело, как навстречу урагану. Что-то рвануло за плащ – то ли гигантские когти, то ли порыв нездешнего ветра – и сорвало, унесло его в степь. Не было сил на страх, только одна мысль стучалась в ослабевшем рассудке, и вторили ей крики ужаса и агонии степняков.
Найти наставницу. Найти наставницу.
Только как, если вокруг беснуются птицы и безымянные твари, земля из-под ног уходит, а небо вот-вот грозит на голову рухнуть?
Он всё равно шёл вперёд, не чуя направления, но зная, что идёт правильно. Что-то вело его, как по нити, тянуло к себе, болью отдавалось в животе, холодом царапало горло. Он желал найти наставницу – и он шёл к ней.
И судьба ничего не могла ему возразить.
Марек едва не споткнулся о её тело, рухнул рядом на колени, даже не почувствовав боли. Одна из птиц пронеслась перед лицом, хлестнула перьями по глазам, и тут же слёзы брызнули, и мир расплылся пятнами. Марек зажмурился, слепо шарил перед собой, а едва коснулся кожи Неясыти – холодной и липкой от крови – вцепился обеими руками, боясь отпустить, боясь снова потерять.
От его прикосновения она словно очнулась от забытья, выгнулась дугой, закашлялась. Марек обнял её плечи, сгорбился над ней в бесплодной попытке защитить, укрыть от когтей и клювов разбушевавшихся птиц. Но она оттолкнула его – слабо, едва взмахнув руками.
Когда Марек заставил себя заглянуть в её лицо, глаза векшицы были ясными. Даже в чёрно-белом мире они отражали белёсый лунный свет.
– Беги, глупый птенец! – На её губах запеклась кровавая корка, и с первым словом она лопнула, и белые капельки крови зазмеились по подбородку.
Марек только сильнее сжал её плечи. Рядом ещё кричали умирающие кочевники, которых заживо рвали на части птицы и нездешние пернатые твари. Чьи-то когти впились в плечи, потащили Марека в сторону, но он так и не выпустил векшицу, и птицы брызнули от неё прочь.
– Беги же! – простонала она из последних сил. – Я же говорила – человечье во мне эта ночь сожжёт, тварью стану, рябинниц страшнее! Тебя ведь убью! Убегай!
Марек жмурился, склоняясь всё ниже и ниже, холод уже не впивался в кожу, а прорастал изнутри, из выстуженных костей. Всё, что мог юный кмет, так шептать беззвучно:
– Нет, не сожжёт, не станешь, нет, не сожжёт, не…
Слова катились с губ, сливались в одну ленту, бесконечную, бессмысленную молитву на языке, которого и не было никогда. Марек жмурился, и слёзы жгли щёки, и казалось ему, нет этой ночи конца и края. Он не слышал себя за буйным птичьим гвалтом, за низким, дребезжащим грохотом грома, словно божественные девы в бело-алых платках собрали всю медь и железо и колотили в них в ритуальном танце, отпугивая тварей из межмирья.
После очередной вспышки молнии весь мир укрыла благодатная тьма, и она же разлилась под веками Марека. Белое пламя ушло, вернув миру привычные цвета, до поры укрытые чёрным крылом ночи. Даже грохот и звон отдалились, словно остались за горизонтом.
Медленно подступал покой.
– Ну же, птенец, проснись.
Время костров и гаданий уже прошло. На перекрёстках ещё дотлевали огромные кострища, дышали жаром, разбрызгивали колкие искры, когда головешки осыпались жирной золой. С криками, песнями и дребезгом по улицам плясали самые смелые и самые пьяные. Но скоро выдохнутся и они. Вернутся домой, к очагу и вину, в тепло.
Марек потёр глаза. Нельзя спать в рябинную ночь, иначе сны сороки унесут. Мягкая ладонь коснулась щеки, встрепала короткие волосы, и кмет потянулся за ней, ничего не желая так сильно, как продлить миг этой почти материнской ласки. Домашний покой обнимал мягче любимого одеяла.
– Я не сплю, госпожа Неясыть, всеми богами клянусь, не сплю!
Она улыбнулась – без укора, покровительственно, как могла бы улыбаться птица, глядя, как дети пытаются в первый раз встать на крыло.
– Я-то вижу. А ты?
Что-то странное звучало в её голосе, эхо то ли далёкой грозы, то ли далёкого плача. Марек вздрогнул, зажмурился несколько раз, прогоняя дрёму. Поднял глаза на наставницу.
Подавился вскриком.
Неясыть выглядела… странно. Не человек уже, но и не птица – сломанная, ощипанная, изуродованная. На голове розовели проплешины среди серых волос – там, где росли жёсткие совиные перья, в которых и заключалась сила векшиц, осталась только воспалённая кожа. Дымчатые глаза запали, нос заострился, став похожим на клюв. Но страшнее всего были руки – округлые ладони с выдранными когтями, морщинистая, чёрная кожа на тыльной стороне, мелкие жёсткие перья у запястья.
Больше не сова.
– Госпожа?.. – С мольбой выдохнул Марек, надеясь, что Неясыть рассмеётся и развеет морок или подскажет, как помочь ей, чем исцелить её.
Но она молчала.
– Я же говорила, глупый птенец: беги. А ты?
Она отвернулась, опустила обезображенное лицо. Марек потянулся, но не посмел прикоснуться к ней. За окном громыхнуло особенно звонко, тут же раздался многоголосый хохот. Неясыть вздрогнула, как от удара, медленно заговорила.
Голос её срывался.
– Они ждали меня. Именно меня из нас троих. Знали, чем сильна и чем слаба, и верно сплели сети. У них было моё перо – и чары их не коснулись. Они схватили меня и обратили меня, и вырвали перья, и вырвали силу из моего сердца. Вся степь была на их стороне. Я взывала к Птичьей матери, но даже она когда-то проиграла бой змею недр, на что могла надеяться я? Они хотели оставить меня – едва живого человека, мёртвую векшицу, а я… Я желала, чтоб исполнилась воля квилитки. Чтоб именно эта ночь стала истинной, чтоб именно эта ночь превратила меня в чудовище, чтоб отомстить… А потом появился ты. И всё испортил.
– Госпожа Неясы…
– Не называй меня так! – Она обернулась с яростным криком, тонкие пряди хлестнули по плечам. – Человечье имя я отдала, когда вручила себя Птичьей матери. Птичье имя у меня отобрали. Нет у меня больше ничего. И не будет.
Марек потянулся, чтоб обнять её, и векшица не отстранилась. Прикрыла светлые глаза, опустила голову.
– Не стоило тебе меня спасать и с судьбой спорить. Птицелов мог учуять твой след.
– Что?..
Она отстранилась, усмехнулась грустно.
– Ты так и не проснулся, глупый птенец? Что ж, может, это тебя и спасёт. А теперь открой глаза.
Марек заворочался неуклюже, приподнялся на дрожащих руках, закашлялся. Воздух тяжело и вязко пах кровью и требухой, как в купальскую ночь, когда быков в жертву режут. От зловония закружилась голова. Марек постарался дышать ртом, но легче не становилось.
Осматриваться не хотелось.
Он протёр глаза, но только перепачкался в подсохшей, ещё липкой крови. Несколько минут кмет смотрел на тёмные пятна на ладонях, потом заставил себя опустить взгляд ниже.
Неясыть едва дышала. Ран на ней было больше, чем во сне, но все они были и вполовину не так страшны, как язвы на руках и среди волос. Из неё действительно выдрали перья, а вместе с ними и чары. В зыбком утреннем свете она походила на покойницу, и, если б её ресницы не дрожали, Марек решил бы, что рябинная ночь и вправду её забрала.
Утро подступало стылое и ясное, но Марек уже не ощущал морозца – настолько окоченел. От взгляда на выбеленную инеем землю в горло вцепился страх – кмету поблазнилось, что снова он видит мир чёрно-белым, обращённым обратной своей стороной. Но над серебристой землёй вздымалось чистое блеклое небо, едва озарённое первыми лучами солнца, ещё не поднявшегося из-за горизонта.
И красное на инистой белизне казалось особенно ярким.
Марек поспешно зажмурился, пытаясь обуздать тошноту. Желудок конвульсивно сжимался, слюна во рту кислила. Надо отвлечься. Смотреть на ужасающе глубокое небо, на котором и следа нет от ночной бури. Думать о дружине: где они, как они, смогли ли Вороны уберечь всех? Слушать тихое и прерывистое дыхание Неясыти и гадать – выживет ли, оклемается ли?
Всё ещё оглушённый ночным гвалтом, Марек не сразу услышал, как хрустит обледеневшая трава под копытами Уголька. Конь фыркнул и ткнулся носом в плечо, от влажного дыхания шкура у ноздрей побелела от изморози.
– Ты не оставил меня, приятель? – хрипло спросил Марек, с трудом поднимаясь на ноги.
Иноходец снова фыркнул и нетерпеливо ударил копытом. Только сейчас Марек заметил, как тяжело дышит конь, как ходуном