Ледобой-3. Зов - Азамат Козаев
Верна в свою очередь оставила вопрос без ответа, не сводя заплаканных глаз с воеводы спесяевских, и лишь прошептала через какое-то время:
— Вот ты какой стал…
— А что не так?
Воеводиха кусала губы, ровно с собой боролась, всё лицо её напряглось, на скулах под кожей камни заходили, наконец, она не выдержала, плюнула на всё и, вытянув руку, провела пальцем по страшному рубцу.
— Эк тебя судьба изукрасила.
— Тебе, я гляжу, тоже досталось.
Верна невольно понесла руку к лицу, к губам, да опомнилась, поправила плат на голове.
— Очень заметно?
— Взгляд у тебя волчий.
— Видят боги, не такой судьбы мы друг другу желали. Не всё в жизни зависит от нас. Меньше всего хотела обрасти серой шерстью да обзавестись острыми зубами.
Грюй, поджав губы, холодно бросил:
— Родичи и близкие с нашего добровольного согласия очень сильно меняют нашу жизнь. Чужие без всякого позволения делают ещё больше — просто уничтожают всё к Злобожьей матери.
— А потом в один прекрасный миг глядишь на себя со стороны и понимаешь, что ты и есть тот самый чужой. Который без позволения и к Злобожьей матери. Да?
Грюй нахмурился, мотнул головой, будто прогоняя что-то с глаз долой.
— Тогда я потерял тебя из виду около терема твоего отца. Что было дальше?
Верна несколько мгновений молча жевала губу, глядя куда-то в землю.
— Крестика срубили последним. Дальше оставалась только я. Почитай вся дружина, что меня берегла, там и легла. А эти…
Рубцеватый в напряжении свёл брови вместе, глаза сощурил в щёлочки, лицо его исказило, будто приступом боли. Он быстро положил палец на губы Верне и помотал головой.
— Сызмальства считал себя крепким парнягой, пока этим днём не понял про себя одну жуткую штуку.
— Какую? — Верна будто на вкус попробовала палец воеводы спесяевских, поджала губы, прикрыла глаза, и её еле заметно покачнуло. Пахло дымом, воловьей кожей… и Грюем. Мать… твою ж мать… ноги, стоять ровно, в коленях не гнуться!
— Мне лучше против дружины встать, чем слушать, как тебя… как они… В голове ровно огонь вспыхивает, глаза красным заливает и в ушах шумит.
— А я выжила.
Грюй смотрел молча и беззвучно качал головой. Не рассказывай, прошу.
— Они были так злы, что били меня, ровно всамделишного дружинного. Забыли, что я девка. Может потом и хотели унасиловать до смерти, только не нашлось охотников до куска кровавого мяса. Брезгливые нас под корень срубили. И честно говоря, мне было уже на всё плевать. Я видела этот удар, — Верна показала на его рубец. — И будто остов из меня вырвали. Располосовали вдоль спины и вынули. Как затычку из бочки — плещи брага на землю.
— Ласковая моя, — голос воеводы спесяевских дрогнул, он гладил пальцами лицо Верны и не мог остановиться.
Поперву она было дёрнулась отстраниться, но сжав зубы, одними губами немо себе шепнула: «Стой спокойно, дура, и не вздумай брыкаться, ровно бодливая корова на дойке. Уж на это он имеет право».
— Я пришёл в себя среди трупов к вечеру, — буркнул Рубцеватый глухо. — Просто ворон сел на лицо и начал клевать глаз.
Под пальцами Грюя заходил Вернин желвак, она хотела сглотнуть, да в горле пересохло, не пошла гортань всухую. Так и встал ком.
— Если бы увидел себя со стороны, точно отдал бы душу: в ночи, без луны, под одними звездами от тела к телу еле-еле ковыляет недорубок, ворон пугает.
— Тебе тогда крепко досталось, — прошептала Верна, и под палец Грюя скользнула горячая, солёная капля.
— Четыре меча в бока, две секиры в ноги, сулица в грудь, две стрелы в спину.
— А потом как?
— Два дня полз. Да только не в ту сторону. Мне бы к людям, а я на пустоши попёрся. Перед глазами всё плыло. Как не сдох, ума не приложу. На берегу подобрали. Находнички. Такие же, как наши, только другие. Ну… подлатали, заштопали. И пошёл мой меч по рукам. Из одной ватаги в другую.
— Ты ведь без пары дней был князь… По ватагам?
Верна от ужаса прикрыла рот рукой. Случилась бы тогда их свадьба, два соседних княжества слились бы в одно, отец отошёл бы от дел, удил бы рыбу утренними зорями да внуков поджидал. Ну подсказывал бы временами зятю на ушко, а уж меч, в котором солнцу купаться-отражаться на выглаженном до блеска лезвии, совсем рядом нашёлся. Если впустили тебя в свою жизнь, так и входишь в чужую душу, как в хозяйский дом: осторожно, с носочка, разуваешься на порожке, дабы не наследить, а приходит Незван Нежданович, ударом ноги сносит дверь с петель, следит сапожищами, и под конец плюёт на пол, да поджигает гостеприимные хоромы. Саму, отбитую, ровно телячью вырезку, увезли за тридевять земель, а без двух дней князь, вполовину обескровленный, приходит в себя от росяной прохлады, и начинается для него жизнь перекати-поля, бродяги с мечом, без родни, без родины, без семьи и без смысла жизни. Тут главное в себя не глядеться, не терзаться глупыми вопросами: «А куда делся тот причал, пристав к которому, отпускаешь из груди крик: 'До-о-ом!» Нет больше дома, в себя лучше не таращиться: всё равно ничего не высмотришь, и единственное, что глядит на тебя из собственных же глубин — безнадёга. И ведь приходит зараза со всем вежеством: не с пустыми руками — верёвку в подарок тащит, да уже с узлом. И на сук показывает: Вот этот подойдёт.
— По ватагам, — Грюй мрачно кивнул, — Сегодня здесь, завтра там. Сегодня тебя вскрыли, чисто свиную тушу, завтра ты.
— Судьба скверно шутит, — Верна стояла прямо, ровно, усилием воли держала колени в замке, и только голос дрожал.
— Я сказал бы сильнее, — Рубцеватый ощерился, презрительно плюнул наземь. — Она переменчива, как в дымину пьяная потаскуха. Сегодня ты просыпаешься в княжеских палатах, под стеганым, расшитым одеялом, завтра — под ладейной доской, а на тебе покоится чья-то нога в дырявом сапоге. А придётся помирать, так и не узнаешь, кем назваться перед Небесным Воеводой: князем или приборщиком отхожих мест. И знаешь, что я понял?
Верна кивком спросила. Что?
— Только от тебя зависит, кем себя считать.
— И что ты скажешь Ратнику?
Когда-то надо решаться, ведь порвут надвое, ох, порвут. Знала, что погибли родные, знала, что больше не придётся увидеть и вроде успокоилась. А тут на тебе! Вот он, стоит, один из тех, кого «убили», кого не придётся больше лицезреть! В груди жаровня разгорается, каждый миг промедления палит, ровно кострищное пламя, сил больше нет, так хочется даже не спросить, а крикнуть на весь Скалистый: «Да не молчи ты! Говори, что с отцом, с мамой, с сёстрами? Видел же! Я знаю, видел!» В другую сторону ужас тянет, и боязно делается так, что скоро пар заклубится из ноздрей, как зимой — такой озноб от страха колотит. А ну как выяснится, что целый вечер напрасная надежда колотила, дышать не давала? Второй раз умереть?
— Скажу, как есть, — Грюй улыбнулся, и волчье-хищной показалась Верне его улыбка: видимо, кто-то ещё за прошедшие годы серой шерстью оброс да зубищи отрастил. — Князь Грюй. Я. Князь. Грюй. И это моя жизнь. И какой она должна быть, выберу я сам! Вот что услышит Небесный Воевода, когда придёт мой черёд.
Давай, папкина дочка, мамкина любимица, вперёд, только будь готова к тому, что станет плохо. Когда начнешь произносить: «Ты видел, что стало с моими?» сердце разойдётся, будто конь в намёте, от шума полыхнёт в голове, ладони вмиг станут липкими, и во рту закислит, чисто ржавый меч лизнула. Давай… головой в обрыв… пошло… дурнота затопила нутро, поднимается к горлу…
— Грюй, ты… видел, как моих… ты видел?
Бум… бум… бум… ровно затычки в уши сунула. Слышно плохо, будто снова в детство попала — голова перемотана тряпицей, мама рядом кудахчет: «Болячка поболи, да с миром уйди, всё оставь как было, да чтобы не убыло». Грюй что-то говорит, да только слова через шум в ушах лезут плохо, застревают. И в груди воротит, блевать тянет.
— Отца зарубили, сам видел. Серый Конь вокруг себя трупов накрутил, только и его достали.
— А мама?
Сама себя еле услышала. Грюй опустил глаза, только на какое-то мгновение его будто перекосило, и губа