Иди через темный лес. Вслед за змеями - Джезебел Морган
– Я правда молодец? Правда-правда?
– Правда-правда, – соглашается он и гладит ее по распушившимся волосам.
У самого дома он покупает ей стаканчик мороженого с шоколадной глазурью и орехами. Марья щурится, глядя на солнце, шоколад тает, стоит коснуться его губами. Она предлагает мороженое отцу – хорошие дочери обязательно должны делиться! – но он только отмахивается: тебе, мол, больше хочется.
У самых дверей подъезда отец замирает, прислоняется к стене, словно борясь с дурнотой, и Марья тут же подскакивает, хватает его ладонь – горячую и влажную.
– Пап?
– Все хорошо, мелкая, – он улыбается через силу, – все хорошо.
Меньше чем через месяц он умирает.
Марья снова подслушивает – мать по телефону плачется кому-то: «Ему не следовало вообще вставать! Он же потратил столько сил… Если б не пошел тогда, может, мы успели… успели бы…» Стоит ей заметить Марью в темном коридоре, она замолкает, дышит часто и загнанно, сбивчиво прощается.
Марья убегает еще до того, как она повесит трубку.
Она ненавидит мороженое.
Воспоминание отдалилось и побледнело, выцвело на обратной стороне век. Марья тяжело подняла ресницы, бездумно смотрела, как тонкие пальцы змеедевы перебирали по воздуху над нею, словно нить свивали, и она тянулась от ее груди – то ослепительно-золотая, то почти черная, то лиловая. Давняя грызущая боль, злость на себя – что упросила отца идти на выступление, злость на других – что молчали, не сказали о его болезни, тонкой нитью убегали прочь. Она натянулась струной, и Марья выгнулась от короткой боли, когда змеедева со звоном оторвала ее от груди.
Наступила блаженная тишина.
Пока Марья лежала, дыша часто и загнанно, смаргивая колючие слезы, все такие же неостановимые, как и много лет назад, змеедева намотала новую нить на коклюшки, вплела ее в узор.
Марья знала – больше этих слез не будет. И в последний раз проживала тот жаркий летний день, уже поблекший в памяти, стершийся до неразличимых деталей.
– Кто ты? – тихо прошептала она, даже не пытаясь подняться с пола.
Перестук коклюшек, скрип натянутых нитей.
– Я дочь Полоза. – Шелестящий голос кружевницы вплелся в ее рукоделие еще одним цветом. – Его любимая дочь. Была ею. У меня были волосы – о, какие длинные и тяжелые волосы, самое чистое золото! Отец любил их, любил любоваться ими, любил наматывать на кулак и ощущать их вес. Я всегда была рядом с ним, всегда у его ног. Но однажды я встретила человека – и полюбила его. И чтоб отец не убил его – из ревности, из одной только мысли, что в сердце моем найдется место хоть для кого-то, кроме него, я сбежала. У возлюбленного моего был самый быстрый конь, самый острый меч и самые быстрые псы, но что они против Полоза? Мои косы оказались слишком тяжелы, чтоб конь мчался во весь опор. И тогда я взяла меч возлюбленного и обрезала косы. Отец любил их больше меня – пусть бы и забирал себе. Но он не смог смириться с тем, что я променяла его на смертного.
Ровно, монотонно стучали коклюшки, и Марья видела, как новый, яркий цвет оживляет узор, вдыхает в него силу.
– Он проклял меня, пообещал так или иначе разлучить с возлюбленным. И сдержал слово. Год за годом, десятилетие за десятилетием я не старела и не слабела. Сначала меня покинул мой возлюбленный – лег в землю и не встал больше. Затем дети – расползлись прочь, как от прокаженной. О внуках уж и не знаю. Помню только завет отца – лишь когда соткý кружево такой же длины и красоты, какими когда-то были мои косы, только тогда смогу с милым встретиться и навек с ним остаться. Да только нити должны быть из любви и горя, а мои-то кончились давно, и рисунок пустой выходит.
Она закрепила узелок, поднялась, освобождая проход к дверям.
– Ты можешь идти. – Она смотрела на Марью, и в серых глазах темными искрами блестела жалость. – Но подумай, а надо ли? Впереди мои сестры, и они потребуют больше, гораздо больше.
Марья поднялась, морщась от ноющей боли. Каменные чертоги неуловимо изменились, и это внушало тревогу. Она поспешила воспользоваться любезным дозволением змеедевы и убраться прочь, пока в памяти не всплыло что-нибудь еще более неприятное.
Предупреждение о сестрах она пропустила мимо ушей – и зря.
Следующий зал был огромен: свод его терялся во мраке, а узкие колонны из гладкого шелкового малахита свечами тянулись вверх. У основания каждой стояла жаровня, полная тлеющих огней, щедро источающих тепло и скупо – свет. На полу чередовались синие и зеленые плиты, спиралью закручиваясь к центру зала, где в круге колонн у самой большой жаровни сидела девушка – почти девочка, настолько она была хрупкой и невысокой. Марья, и сама едва ли среднего роста, рядом с нею ощутила себя огромной и неуклюжей.
Девушка вскинула голову, и слабый свет отразился от ее рыжих кудрей, одуванчиком окруживших треугольное личико. Первым делом Марья присмотрелась к ее глазам, но они оказались совсем обычные, человеческие, даже зрачок был круглым.
– Вижу, младшая сестра пропустила тебя, значит, ей по нраву пришелся твой подарок. – У рыжей голос звенел медными колокольчиками, чисто и по-весеннему радостно. – Может, и меня одаришь?
Марья опустилась на пол напротив девушки, поерзала, пытаясь удобнее устроиться на стылых плитах. Здесь, в центральном круге, было холодно, как в склепе, словно большая жаровня тепло не излучала, а отбирала.
– Тебе тоже нужны мои воспоминания? Ну так бери. – Она пожала плечами и протянула рыжей ладонь. Но та только головой качнула:
– Не воспоминания, нет. Поделись со мной огнем.
Ее тонкие пальцы застыли над ладонью Марьи, давая ей шанс одуматься и отдернуть руку, но Марья так и продолжила смотреть на нее и улыбаться. И когда рыжая вцепилась в ладонь Марьи, боль прострелила ее до самого плеча.
На этот раз прошлое не оживало перед глазами, не затягивало немилосердной пучиной на глубину. То, что захлестнуло Марью, уже давно стало повседневным и привычным, и ей не требовалось тянуться куда-то и вспоминать. Все и так было – рядом, под рукой.
Или даже – в руке.
Жар в груди, когда одноклассники перешептывались за спиной и жалели, когда учительницы смотрели грустно и сдували пылинки – как же, бедная Марья, ты же отца похоронила, это же так страшно, когда близкий человек уходит – и так внезапно! Жгучая ненависть, когда Марья поняла, что все они упиваются жалостью