Слепая бабочка - Мария Валентиновна Герус
Вечерами Арлетта делала вид, что рассматривает его рисунки.
– Красиво, – ласково говорила она, – а что это?
И Лель, из которого обычно любое слово приходилось тянуть клещами, начинал рассказывать. Что-то такое про небо над Либавой, про закат над липовецкими крышами, про чёрные ветки липы, сквозь которые светит луна. Эжен усаживался рядом в обнимку с Фиделио, но не слушал, смотрел на огонь, играл с числами, сочинял задачи, пока не начинало клонить в сон. Додумался до того, что задачи бывают совсем одинаковые. Неважно, что считать, пуды угля или караты золота. А значит, если поделить те задачи, как солдат, на отряды, и для каждого отряда вывести свой закон, и записать его не цифрами, а, например, буквами, как слова, то… В общем, над этим стоило хорошенько подумать.
Правда, думать мешал Малёк, который проследил, где они живут, и полюбил заявляться в гости. Сам-то он полагал, что ухаживает за Арлеттой, носил презенты: забористый портовый самогон по два гроша за штоф и дорогие конфеты, явно краденые. Арлетта внушала ему, что шпильманы спиртное не пьют, ибо с утра работать, а конфеты брала и честно делила на всех. На ухаживания не поддавалась, за скабрезные разговоры пару раз надрала уши, но и не выгоняла. Эжен быстро догадался, что Арлетта тут ни при чём, а Малёк ходит к ним просто поесть горячего да поспать в тишине, без пьяного храпа, воплей, драк и ругани. Без риска получить пинок, а то и нож в печень. Был он родом откуда-то из деревни, одной из тех, что сгорели вместе с Белой Криницей. Но это случилось так давно, что ничего про те дела он не помнил. Помнил чужую бабку и её козу. Козу зарезали и съели какие-то проходящие военные люди, бабка померла, а он помирать не хотел и подался в город.
Малёк в чёрной кухне Дома с Голубями завёлся сам по себе, как мышь в подполе, а Черныша завела Арлетта. В воскресенье, когда работать не полагалось, а погода была ясной, труппа Астлей позволяла себе прогуляться по бульварам и Либавской. Фиделио во всей красе, Лель с косичкой в девчачьем наряде, Эжен с плотно надвинутой на глаза шапкой и Арлетта, тихая, усталая, очень довольная, что есть законный повод ничего не делать. Она, может, и пролежала бы целый день, греясь у очага, но Лелю, всю неделю скучавшему взаперти, надо было гулять. Вот они и гуляли. На углу Либавской и Королевского бульвара встречались с Чернышом. Был он и вправду для Липовца очень уж смуглый. Просить милостыню по воскресеньям не воспрещалось. Черныш делал это, распевая бодрые песни на непонятном языке. Голос у него был тонкий и, в общем, приятный. Первый раз, заслышав это пение, Арлетта выпустила локоть Эжена, подкралась к певцу и сходу сказала что-то непонятное с большим количеством «р» и «н». Черныш страшно обрадовался и затарахтел в ответ. Так они трещали некоторое время, Арлетта – с запинками и небыстро, Черныш – захлёбываясь и глотая слова. Оказалось, что слова иберийские. Черныш прибыл в Липовец год назад из самой Иберии, местонахождение которой Эжен представлял весьма смутно. Прибыл на одном из кораблей с юга, а тут его не то забыли, не то бросили, не то взяли другого мальчика для услуг, покрепче и не подверженного морской болезни, от которой юный ибериец страдал ужасно. Как и Малёк, он был сирота, родителей никаких не помнил, работал на Аспида и Корягу, в отличие от Арлетты, отдавая всю выручку за крышу над головой и сомнительную кормёжку. Заработаешь меньше, чем положено, пойдёшь спать голодным.
С тех пор Арлетта всегда останавливалась поболтать с ним. Однажды, свернув на Либавскую, они услышали вместо привычного пения жалобный скулёж. Черныш был на месте, жался к окнам галантерейной лавки господина Гавела, но петь не мог. Арлетта с ходу, не хуже господина Ивара, определила сильный жар и нарывы в горле. Прогулку пришлось отменить. Певца водворили на чёрную кухню Дома с Голубями и принялись лечить со всей строгостью. Вылечив же, в Норы больше не отпустили. Черныш остался присматривать за Лелем, грелся у очага, чуть не влезая в огонь, и на улицу совсем не стремился. Липовецкая зима, которую в Остраве считали мягкой, сиротской, оказалась ему не по силам. Зато под крылышком Арлетты он оттаял, отъелся и бодро трещал на своём иберийском. Будто птицу заморскую в доме завели. По-здешнему он умел только ругаться, но Эжен ему этого не позволял. Нечего принца нехорошим словам учить.
А Лаптя привёл Малёк. Лапоть был светлый, широколицый увалень. Сухорукий. Руку ему сломали ещё в раннем детстве, и срослась она как-то криво, торчала вбок и ни на что не годилась. Очень похожий на деревенского парня, в деревне он никогда не был. Ел бы досыта, был бы сложения плотного. А так одни кости. Но кости широкие, крепко сбитые.
Лапоть промышлял у ресторации «Королевская кухня». Бегал босиком, выпрашивал у входящих грошики. Что-то не поделил со своими напарниками. Выручку то ли потерял, то ли затаил, то ли отняли. Напарники обиделись и пообещали ему тёмную, а то и перо в бок, и Малёк, жалея приятеля, решил пока спрятать его у Арлетты. Лапоть прижился, правда, ночевал изредка, от Арлеттиной каши стеснительно отказывался, если только не приносил что-нибудь своё, почти наверняка краденое. Потом, будучи человеком хозяйственным и основательным, принялся таскать уголь, очень хороший, дававший ярый густой жар. Эжен с Арлеттой подозревали, что углю этому приделали ноги на Ковалёвых кузнях. Канатная плясунья ругала Лаптя, ибо у Коваля была и охрана, и высокий забор, и злющие собаки. Лапоть слушал, кивал и в следующий раз притаскивал новый кулёк. Впрочем, Арлеттиным порядкам подчинился. По первости, конечно, они с Мальком и чёрными словами изъяснялись, поскольку других знали мало и употребляли их неуверенно, и бражку вонючую в дом таскали, и поножовщину однажды устроили, причём виноват был, если по-честному, Черныш. Стравил их