Корона, огонь и медные крылья - Максим Андреевич Далин
В большом посёлке по пути к тому месту, которое драконы называли Тесниной Духов, я отдал рыженькую мужику. Одно порадовало: мужик на неё смотрел нежно и страстно, сразу понятно: сумасшедший лошадник, обижать ни за что не будет. Ошалел от радости.
Ветер перевёл местным, чего нам от них надо – он, представьте себе, дамы и господа, знал, что нам надо, лучше нас! Ну, местные забрали у волкодавов лошадей, – у кого лошади остались – а взамен привели этих вот уморительных. Я увидел – чуть со смеху не подох.
«Амар», – Ветер говорил. Нам, мол, для горных дорог нужны «амар», они пройдут с грузом по каменистой тропе, повезут наш порох и пули. Он этого слова на нашем языке не знал. Я ему подсказал, когда увидел этих амаров.
Да ослики, чего там! Местная порода, мелкие, толстенькие, ушастые. Крестьяне у нас, на севере, на таких молоко возят – только наши покрупнее всё-таки.
Я хотел возразить, – я ещё не дурак, менять кровную степную кобылу на ослика, курам на смех, – но Доминик тронул меня за рукав.
– Антоний, не кипятись. Тебе не гарцевать по мостовой, а воевать. Послушай того, кто опытнее.
Совет духовника, однако… Ладно, я больше спорить не стал, а отдал рыженькую и волкодавов заткнул, когда они стали возмущаться. Наш тактический ход – в горы узкими тропами, пешком, с осликами в поводу. Бродячий цирк, а не война.
Разумеется, волкодавы ржали, как наши утраченные кони. Седлали осликов, прилаживали местные седельные сумки, туда перегружали провизию и припасы. А черномазая деревенщина, глазевшая на Ветра, как на вестника Божия, даже помогала по мере сил.
Местные девки выглядывали из-за заборов, увитых плющом. Все они закутывались по самые глаза, и никто не вёл себя бесстыдно… Всё шло смирно и хорошо, поэтому, когда рыжий волкодав уже протянул лапу, чтобы заграбастать такую, я врезал ему рукоятью пистолета по скуле. Лично.
Он взвыл и посмотрел на меня, как маленький ребёнок, которому отвесили затрещину ни за что. Ничего не сказал, но просто на лице было написано: «Почему нельзя-то? Что плохого? Всегда было можно…»
И меня занесло. Я рявкнул, насколько голоса хватило:
– Тебя, холоп, помиловали, а ты снова в петлю просишься?! Вы! – ору. – Ублюдки! Если ещё кто-нибудь к черномазым полезет или что-нибудь у них сопрёт – пристрелю! Богом клянусь – сам, не стану дожидаться, пока драконы порвут!
Волкодавы посмотрели, помолчали – и разбрелись переваривать. Вид у них был пришибленный и ошалевший. Зато девка, которая удрала было в глубь сада, вернулась назад и окликнула меня:
– Эй, ли-хейрие!
– Доминик, – спрашиваю, – это она о чём?
Доминик улыбнулся, как раньше никогда не улыбался.
– Просто зовёт тебя, принц. «Ли-хейрие» – королевская кровь, обращение вроде нашего «ваше высочество».
Я подошёл. А она сунула мне в руки лепёшку и убежала. Я ничего сказать не успел.
Лепёшка с сыром и мёдом. Сдобная. Обыкновенное здешнее лакомство – в городе на побережье в их трактире или харчевне таких лепёшек целые стопки стояли…
Вот тут я и вспомнил. Город на побережье. И девок с побережья.
Мне стало так плохо… я даже описать не могу, насколько плохо. Какая-то бессильная злоба непонятно на что, и тоска кромешная, и стыд – всего было. Просто по земле хотелось кататься и скулить – я бы плакал, да не плакалось. Заклинило.
Плачут – правые. Или те, кто считает себя правым. Я не мог.
Я сунул лепёшку кому-то из солдат, кто под руку подвернулся, схватил Доминика за локоть и оттащил в сторонку, в простенок между сараями. Он не сопротивлялся, но по лицу понятно, удивился.
А я убедился, что никто нас не видит, как в исповедальне – и преклонил колена.
– Доминик, – говорю, – меня Те Самые сейчас загрызут. Больно вот тут, под рёбрами – и удавиться с тоски хочется. Мне отпущение нужно позарез. Исповедай меня, пожалуйста?
Доминик смотрел на меня с какой-то сложной миной, то ли с тенью улыбочки, то ли ему тоже больно было – непонятно. Подал руку – и я поцеловал. Чего там, нет у меня другого священника, да не особенно и надо!
Я ждал, что он скажет, но он долго молчал и думал. Потом вздохнул и выдал:
– Исповедь приму, Антоний. Но отпущения ты не получишь.
– Бездна адова! – говорю. – Почему?
– Во-первых, потому, – отвечает, грустно и не торопясь, – что это не Те Самые. Я думаю, сейчас с тобой Господь, Антоний. Только Он с тобой впервые в жизни, поэтому тебе худо, страшно и удивительно…
– Не похоже, – говорю. – По-моему, так душу выдирать могут только Они… Но – допустим. Если Господь со мной, почему ж ты отпущение не дашь? – и тут же вспомнил почему. – Слушай, – говорю, – Доминик… Прости меня. Я знаю: я с духовным лицом, с монахом святой жизни да ещё из свиты Иерарха поступал как последняя сволочь. Но я же раскаиваюсь, ты же знаешь. Всем сердцем, истинная правда. Я тебе больше никогда не скажу ничего обидного, не говоря уже… ну, ты знаешь о чём…
Но Доминик нахмурился и отвернулся. Как всегда, прах побери!
– Встань, – приказал, не оборачиваясь. – Я и наши с тобой нелады тут вообще ни при чём, как ты не понимаешь! Я тебя уже давно простил – мне ты причинил гораздо меньше зла, чем мог.
Я хотел ещё раз поцеловать его руку, но Доминик её отдёрнул.
– Хватит уже. Встань и слушай!
Я встал, чувствуя, как щёки горят. А чего я хотел? Доминик как Доминик.
– Я не могу смотреть на черномазых, – говорю. – Я всё время вспоминаю тот городишко… Девок… то отравленных, то сгоревших… Убивать язычников, получается, грех?
– Убивать людей – грех, – сказал Доминик. – Любых людей убивать – грех. Смертный грех, потому что непоправимый. Начал понимать, принц?
– Но отпущение? – говорю. Уже просто умолять готов. – Другой священник мне дал бы! Бенедикт дал бы! Доминик, пожалуйста!
– Бенедикт дал бы, – отвечает. – Можешь попросить у Бенедикта.
Я замолчал. Ну да. Он прав, не поспоришь. Вольно Бенедикту было разбрасываться святыми таинствами от Божьего имени… до первого мертвяка!
– Ладно, – говорю. – Я понял. Но – что же делать-то? Доминик, я вправду раскаиваюсь. У меня внутри всё болит, я ужасно хочу всё изменить – но я же просто человек, я же не могу… Ты – другое дело,