Сборник - Городская фэнтези – 2008
На этом наша экстренная летучка и закончилась. Выяснилось, что действительно обвалился потолок над большей частью фойе. И при этом ни одна душа не пострадала! Саша успел‑таки к тому времени завести всех детей в зал. Спасло от многочисленных жертв еще и то, что на эту елку пришло слишком много ребят и родителей в фойе не пустили.
Спектакль кое‑как доиграли, а потом зрителей, осторожно ступавших по разбитым доскам, вывели на лестницу. Театр закрывался на ремонт, и новогодняя кампания, таким образом, завершилась досрочно. Подведение же итогов Карабасовна многозначительно обещала после нашего вынужденного отпуска.
В этот миг я поймал на себе взгляд Николая Степаныча. На его лице уже угасла былая тревога, и оно выражало лишь усталость, как у человека, только что завершившего порученное ему очень важное дело. Но к тому времени мне было не до Морозова.
Странная, невероятная мысль не давала мне покоя в течение всего собрания. И, едва дождавшись окончания летучки, я опрометью кинулся в свою комнату. Там я вновь закрылся, уже второй раз за сегодня, с твердым намерением никому не открывать, пока…
Я еще и сам точно не знал, что будет потом. Нужно было все досконально проверить. Я рывком сдернул бобину спектакля, заправил фонограмму интермедии и перемотал на начало. Потом взял часы, придвинул к себе карандаш с блокнотом, надел «уши» и включил воспроизведение.
Мимо кабинки радиста проходили работники театра, переговаривались, обменивались мнениями. В фойе, наверное, уже работала милиция, следователь прокуратуры. Но я не слышал никого и ничего. Я вымерял каждый фрагмент фонограммы, от первого звука до очередного цветного ракорда. С точностью до секунды. А потом минусовал длительность музыки, которую я сегодня сокращал по просьбе Николая Степановича и по собственному желанию.
Я прекрасно знал все эти лишние, на мой взгляд, куплеты и кусочки музыки, которые уже привык урезать, покуда нас не застукало начальство. Поэтому я вновь и вновь перематывал назад каждый фрагмент, высчитывая отдельно время фонограммы, которая сегодня не прозвучала. Именно сегодня.
Я вспоминал интермедию, реплики актеров в «наушниках», наплывающие фоны и стихающие аккорды фанфар. Я не потерял в подсчете ни секунды. И в отдельном столбике расчерченного блокнотного листа понемногу вырастала колонка цифр. А я смотрел на нее с нарастающим трепетом и страхом.
Наконец пленка кончилась. Четыре минуты семнадцать секунд ‑ это было время, на которое я сократил сегодня последнюю елку.
Потом я долго смотрел в замерзшее окно, за которым давно сгустились январские сумерки. Мне было холодно, душа казалась пустой и прозрачной, как вымытое окно. Я думал о тех двух минутах, за которые помреж Карпухин сегодня увел детей в зрительный зал. Ну, может, их было две с половиной. Об остальных двух минутах, в течение которых хоровод оставался бы еще в фойе, не сократи я фонограмму, я изо всех сил старался не думать. Но получалось плохо.
И тогда в дверь моей комнатки постучали. Негромко, но уверенно. Словно знали, что я здесь. А мне было уже все равно.
Я отпер звукооператорскую.
На пороге стоял Николай Степаныч.
‑ Огонек… ‑ тихо сказал он. Но мне показалось, что в пустом коридоре его слова вдруг прогремели на весь театр. И театр вздрогнул и содрогнулся всеми стенами и потолками. И лишь сцена осталась незыблемой. Потому что сцены видали всякое.
‑ Спасибо тебе, ‑ сказал Степаныч. И вдруг… поклонился. Низко, с достоинством.
В тот же миг кончики его волос, брови и даже ресницы вдруг осеребрило! Сверкнул морозный иней на пуговицах шубы, по ней весело разбежались тонкие ледяные иголочки. А в глазах ожили яркие и веселые огоньки. Ну, наверное, вроде того, как он называл меня, уж не знаю почему. Только у Степаныча их было два.
Я так и обмер, чувствуя, что крыша едет уже бесповоротно.
‑ Кто вы?!
Он усмехнулся, шагнул ко мне и неожиданно подмигнул. А потом приложил палец к губам и шепнул доверительно:
‑ Тс‑с‑с…
Быстро, почти воровато оглянулся, точно кто‑то мог нас увидеть и услышать в темноте пустого фойе. И затем медленно, тщательно выговаривая слова, Николай Степанович произнес, словно припомнив давно забытую детскую считалку:
Я летел на крыльях ветра мно‑о‑о‑го тысяч километров!
Над великою страною, где мосты как в сказке строят!
Я спешил, ребята, к вам ‑ моим маленьким друзьям!
‑ Мороз Степаныч… ‑ выдохнул я.
И дальше уже не мог выговорить ни слова. Николай Степаныч хлопнул меня по плечу и тихо прибавил:
‑ Пора мне. А ты оставайся. Спасибо еще раз. И… побереги свой огонек, приятель! Мало ли что…
Потом повернулся и просто шагнул во тьму. И она не замедлила укрыть его под своими сводами.
Вот и все. Остается добавить немногое.
Николая Степановича я с тех пор больше не встречал. В театр он не вернулся, в городе его не видели, а вскоре и я уволился. С собой на память я захватил из театра только коробку с цветными лентами ракордов, сам не знаю зачем. Она и сейчас пылится на книжной полке.
Спустя годы, вычитав в журнале, что прообразом мифического Деда Мороза принято считать в том числе и реального святого Николая, я даже не удивился. После того памятного спектакля в нашем кукольном театре меня вообще уже трудно чем‑либо удивить.
И вы, наверное, не удивитесь, узнав, что эта новогодняя история случилась на самом деле? Честно‑честно! И персонажи ее реальные, все, за исключением одного. Ну, вы поняли…
Хотя мне и сейчас кажется, что среди нас он ‑ как раз самый реальный. Единственный из всех.
Во всяком случае, я в этом никогда не сомневался. Чего и вам желаю.
Виктор Точинов. Ночь накануне юбилея Санкт‑Петербурга
За отдраенным иллюминатором — его писатель, как человек сухопутный, считал открытым окном — плыла ночь. И плыли берега — хотя их почти не было видно. Левый, ближний, во многих местах вздымающийся высокими отрогами, еще как‑то чувствовался. На звезды (на те, что не догадались забраться на небесном своде в безопасные место, поближе к зениту) — на эти недальновидные звезды наползали черные силуэты утесов. Звезды исчезали — словно там, в небесной выси, завелось огромное мрачное чудовище, пожирающее их. Потом появлялись снова, целые и невредимые, — словно прожорливое чудовище обладало весьма слабым пищеварением. Улыбнувшись такому сравнению, писатель отвернулся от окна, которое на самом деле называлось иллюминатором.
…Каюта была роскошная — мореный дуб, сафьян, бархат, слоновая кость, серебро. Поначалу писатель чувствовал себя в ней неуютно — но чувство это слабело по мере того, как убывало вино в покрытой паутиной бутылке. Кончились они одновременно — и «Божоле Луизьон», и писательская неловкость. Впрочем, его спутник и собеседник откупоривал уже вторую — открывал сам, встреча старых знакомых проходила тет‑а‑тет, без стюарда и прочей вышколенной прислуги.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});