Марина Дяченко - Шрам
Солль пытался выбраться из толпы — но усилия его подобны были потугам увязшей в меду мухи. По площади гулко разносилось:
— Именем города… За возмутительное… дерзкое… а также… грабежи… разбой… убийства… возмездие и наказание… через усекновение головы и предание забвению…
Эти разбойники были такими же мерзавцами, как и те, что остановили в лесу памятный Эгерту дилижанс. Насильники и убийцы, твердил себе Солль, но ему становилось всё хуже.
Сам того не желая, он снова взглянул на эшафот — судья держал в руках два деревянных шара, совершенно одинаковых по размеру; белый шар призван был означать жизнь, а чёрный должен был принести одному из двоих неминуемую смерть на плахе. Писец развернул обыкновенный полотняный мешочек — шары полетели в него один за другим, и писец долго и тщательно потрясал орудием жеребьёвки, и внутри полотняного мешка смерть с глухим деревянным стуком ударялась о жизнь. Надежды обоих осуждённых достигли пика, и наибольшего напряжения достиг ужас смерти, и замерла терзаемая любопытством толпа; по знаку судьи оба приговорённых одновременно сунули в мешок руки.
Завязалась молчаливая борьба — лица соревнующихся покрылись потом, а руки судорожно шарили в полотняной темноте, желая завладеть именно тем из шаров, который был уже схвачен соперником. Напряжение чужой надежды и чужого отчаяния вырвало у Эгерта стон — стоящие рядом удивлённо на него закосились.
Наконец, оба приговорённых выбрали себе судьбу, и, тяжело дыша, обменялись длинным взглядом.
— Вынимайте! — велел судья. Толпа замерла в ожидании.
Они помедлили ещё секунду; потом одновременно рванули руки из мешка, и каждый уставился на шар, зажатый… в руке соседа.
Народ на площади взорвался рёвом — на глазах многочисленных зрителей обладатель белого шара рухнул на колени, простирая руки к небу и беззвучно открывая и закрывая широкий круглый рот; человек, сжимающий чёрный шар, стоял неподвижно и, будто не веря глазам, переводил взгляд с опустевшего мешка на собственный, зажатый в кулаке приговор.
Судья подал знак — ошалевшего от счастья увели с эшафота, а в это время его товарищу завернули руки за спину, и чёрный шар грянулся о доски, и до Эгерта донеслось пронзительное: нет!
Несчастный, между тем, не произнёс ни звука, однако всё существо его пронзительно кричало об ошибке, о несправедливости, об ужасном недоразумении: как! Почему? Почему именно его?! Разве это мыслимо, разве это возможно?!
Беззвучный крик, доносившийся с плахи, заставил Эгерта скорчиться от боли; толпа накрыла его мощным, как органный аккорд, двойным, несочетаемым чувством: азартной радостью за помилованного и нетерпеливым желанием поскорее увидеть казнь другого, того, кто теперь обречён.
Брошенный на плаху человек весь источал мольбу, страх и отчаяние — Эгерт зажал ладонями уши и зажмурил глаза, но пронзительное «нет!» проникало в его сознание без помощи зрения или слуха. Взлетел в небо топор — Эгерт почувствовал мурашки, пробежавшие в этот момент по коже сотен зрителей — и на высшей, рыдающей ноте беззвучная мольба оборвалась, обернулась конвульсией, угасла; вслед ей на площади взметнулась мутная волна отвратительного возбуждения, довольства редкостным зрелищем, приятно щекочущим нервы…
Эгерт заорал.
Не в силах сдерживать ужас и боль, он кричал, срывая горло, и от него шарахнулись, и не видя и не слыша больше ничего, он выл и пробивался сквозь желеобразную человеческую стену, и настал наконец момент, когда сознание милосердно оставило его в покое.
Тория не находила себе места от самого появления Скитальца в городе.
— У Солля есть шансы? — прохладно осведомилась она, проводив глазами отправившегося на поиски Эгерта.
Декан, к которому был обращён этот вопрос, только пожал плечами.
Предпраздничные заботы отвлекли её внимание — однако на другой день она всё же поинтересовалась:
— Нет? Не нашёл?
Декан покачал головой:
— Кто знает… Скиталец может быть иголкой в стоге сена, может быть и углём за пазухой — кто знает…
Утром третьего дня Тория ни о чём не спрашивала, но декан, угрюмый, сказал ей вполголоса:
— Ничего, по-видимому, не выйдет. Скиталец не из тех, кто пересматривает приговоры… Ты можешь не верить — но мне жаль Солля. Просто по-человечески жаль.
Тория подняла брови и ничего не сказала в ответ.
Меньше всего ей хотелось стать свидетельницей готовящейся на площади казни; наглухо закрыв окна, она, как сквозь вату, слышала и гомон волнующейся толпы, и рокот барабанов. В какой-то момент ей очень захотелось узнать, где сейчас находится Солль, она с трудом подавила в себе желание наведаться во флигель.
Прошло несколько минут — Тория, мучимая предчувствием, ходила из угла в угол; потом, закусив губу, со звоном распахнула ставень.
Площадь укрыта была людьми, как живым шевелящимся ковром, и Тория не сомневалась больше, что где-то в пёстрой гуще затерялся и Солль; внутренне сжавшись, она посмотрела на эшафот — в этот самый момент там сверкнуло падающее лезвие.
Толпа ахнула, как один человек, и набрала воздуха в свои многочисленные груди, собираясь разразиться рёвом — но толпу опередил один-единственный человеческий голос, надрывный, полный боли; голос этот искажён был до неузнаваемости — но Тория узнала его, узнала и отшатнулась.
«Давно это у вас, Солль?» — «Я над этим не властен».
Перед глазами у неё уже мелькали ступеньки винтовой лестницы; сама не зная зачем, она бежала к выходу, а в ушах у неё повторялось и повторялось усталое: «Я над этим не властен… Не властен… Не властен…»
Над площадью взвился фейерверк — официальное празднование Премноголикования началось.
Смеркалось, но улицы оставались освещёнными, как днём — во всех руках горели факелы, и целые гроздья фонарей и светильников превращали город в один сплошной веселящийся трактир. Над площадью бесновался фейерверк, а под рассыпающимися огнями без устали являли искусство бродячие жонглёры и акробаты — самая большая и преуспевающая труппа захватила в качестве подмостков опустевший эшафот, и конкуренты могли только завистливо вздыхать, потому что дурацкий колпак, которым ежеминутно обносили толпу, с каждым разом оказывался всё полнее и звонче.
На всех перекрёстках стояли бочки с вином, и пьяные собаки, нахлебавшиеся из растекающихся по мостовой розовых ручейков, пошатываясь, заползали в подворотни. Над городом стояла нестройная, резкая, зато развесёлая музыка — кто только был горазд, играл на чём попало, в ход шли пастушьи дудочки и винные бутылки, деревянные тёрки и детские трещотки, и из немузыкального шума то и дело выныривала пронзительная мелодия какой-то приблудившейся скрипки… Вереницы людей, взявшись за руки, приплясывая и хохоча, носились цепочкой из переулка в переулок — и бывало, что голова людской цепочки уже сворачивала с улицы, на которую только выбирался хвост невообразимо длинной вереницы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});