Екатерина Фёдорова - Под сенью проклятия
— И тебе. — Она с любопытством глянула на мою усохшую ладонь, потом мне в лицо. Горевшие в напольном подсвечнике свечи освещали её неровным светом с одной стороны, и видно было, что она моих лет. Может, чуть старше. И уж точно пышнее телом.
Я молча стояла, давая себя разглядеть. Даже вскинула нос, чтобы не прятать в тени скошенный подбородок. Наперекор всем моим ожиданиям, Саньша не сморщилась и не скривилась. Вместо этого она зевнула и почти равнодушно спросила:
— А ты, по говору слышно, тоже из тутешей?
— Из них.
Мы, тутеши, жили здесь испокон веков. Так мне бабка Мирона говорила. И если мужики с пышными рукавами, что сопровождали госпожу Мирослану в наш Шатрок, к тутешам не относились — по крайней мере, так я поняла по их говору — то Саньша точно была из нашенских. Из тутешей.
А с родительницей моей непонятно что было. Говорила она не по-нашему, чудно. Но господа по-нашему и не говорят. Даже если родом из тутешей. Видела я как-то раз земельного Оняту, которому Шатрок в прокормление дан и дань платит, и королевскую, и поземельную. Так вот он по морде — родной брат нашему мельнику Арфену, а по говору не пойми кто.
— Это хорошо. — Сказала Саньша. — Значит, наших прибыло. А то госпожа у нас из норвинов, так что два мужика из них у нас уже служат. Опасаемся, как бы она и девку из норвинов не наняла — они, говорят, вредные да доносить любят.
У меня вдруг мелькнуло сразу две мысли. Первая — раз родительница моя из норвинов, то кто я? А вторая была про сестру. Раз она есть, стало быть, у неё и отец имеется.
— А господин ваш из каковских? — Наугад стрельнула я вопросом.
Саньша сделала страшное лицо.
— А он, слышь-ка, он вообще не из нашенских, ни из тутешей, ни из норвинов. Олгар он. Вот завтра сама увидишь. Лицом смугл, а глазами востер. Так тихий-тихий, а глазом как зыркнет, так в грудях аж холодает.
— Ишь ты. — Без выражения сказала я.
Уж не был ли и мой отец олгаром? Я напряглась. Из олгаров был Гусим, что приезжал в село на каждые Зимнепроводы и Свадьбосев. Смуглый, пропеченный солнцем, с волосами цвета дубовой коры и с такими же глазами. Разговаривал Гусим, смешно коверкая слова. И даже про баб и девок говорил «он», а не «она». Походила ли я на него?
Глаз у меня зеленый. Но тут я могла удастся в родню со стороны родительницы. У норвинов завсегда глаза голубые или зеленые. У тутешей глаза бывают всякие. Волосы и кожа у меня светлей гусимовских, но тут опять же могла взять вверх материнская кровь.
— Вот завтра увидишь. — Сонно сказала Саньша. — Так-то он через месяц на границах служит, но сейчас как раз в дому отдыхает. И помни, покои госпожи по левую руку от твоей светелки. Так что спи вполуха да прислушивайся. Если крикнет, беги бегом, она у нас во какая!
Саньша показала мне крепко сжатый кулак. Я кивнула и спросила:
— А на двор куда ходить?
Потому что негоже в чужом дворе метить углы, ровно собака.
— Деревня, сразу видно. — Снисходительно сказала Саньша. — Вон у тебя кровать, мы перины на ней третьего дня только на солнце жарили. Под досками ночной горшок, выплескивать сама будешь. Как проснешься, приходи на поварню, поутряничаем. У нас поварихой баба Котря, тоже из тутешей, добрая.
Мирона мне сказал, что кормится я буду с господского стола. Однако навряд ли госпожа Мирослана посадит меня утреничать и вечерять за одним столом со своей семьей. Так что предложение Саньши было очень даже завлекательным.
— Приду. А рукомой, чтобы умыться.
— В сенках у поварни. — Она снова зевнула. — Охо-хонюшки, спать пора. Доброго тебе ночеванья, Триша.
— И тебе. — Пожелала я.
И едва Саньша ушла, заглянула под койку и вытащила горшок. После чего обомлела.
Дочка Арфена-мельника, Малка, в детстве раза два приглашала меня в гости, пока её младшая сестренка только ползала по полу. Потом сестренка подросла, играть моя подружка стала с ней, во мне нужда отпала, но по поварне мельниковского дома я пройтись успела. И Малка с гордостью показала мне лучшее из утвари, что имелась у мельничихи. В лучшее, помимо громадной сковороды с крышкой и оловянных ложек, входил горшок. В точности такой же. Покрытый белой глазурью, расписанный по переду алыми цветочками…
Я засмеялась, потом задвинула горшок на место, взяла корзинку и съела шанежку, сидя на кровати. Сон навалился с новой силой, так что я отчаянно зевала, вяло пережевывая донце из кисловатого теста и пшенную кашу с прошлогодними сушенными яблоками, пошедшую на начинку. После чего стянула с постели покрывало, а с себя платье, упала на перину и уснула.
Проснулась я, как и положено, засветло. Сев на кровати, пальцами кое-как расчесала растрепавшуюся за ночь косу. Заплела её заново. Узел, в глубине которого был уложен гребень, по-прежнему валялся посреди горницы, где я его бросила прошлой ночью.
Свет разгорающегося рассвета лился через окно, высокое и громадное, ничем не похожее на низенькие окошки, что были в избе у бабки Мироны. Я спешно нашла платье, застегнула пуговицы, завязала поршни и выскочила вон.
Просторная проходная горница, куда выходила дверь, и которую я так и не рассмотрела вчера, была из камня. Вся. В дальней стороне косой полосой падали перила лестницы и виднелись новые ступеньки, уходящие вверх. Стало быть, здесь имелся третий поверх? Ух ты.
Каменные стены прикрывали расшитые покрывала, с королевичами на белых конях и королевишнами в чудных уборах, в углах стояли раскидистые подсвечники на двадцать, а может, и поболее, свечей, похожие на небольшие деревца. Потолок над головой полого уходил вверх, закругляясь посередине. Все было странно и богато так, что у меня дух захватывало.
А потом я ощутила зависть. И злость. Повернулась к стене, коснулась здоровой правой рукой цветного покрывала по соседству с дверью. С полотна на меня глядел чудный вьюнош — увлекшись, я не сразу подметила, что глаза у него разных размеров и вышиты на разных высотах, так что лицо по сути перекошено. Однако нитки, пошедшие на вышиванье, были ярче и разноцветнее, чем ленты в моем узле.
Зависть моя вдруг заполыхала пожарищем. Я глянула на левую короткую руку со злостью. Если бы не мое уродство, моя мать оставила бы меня при себе. Этот дом мог бы стать моим домом. Я умела бы сморкаться так, как сморкаются госпожи, кстати, как они это делают? Для меня не был бы дивом белый расписной горшок под кроватью. И много чего ещё я бы знала и умела.
А потом я вспомнила все, что знала и умела как раз потому, что этот дом не стал мне домом. О том, как бьется в руке перерезанная жила, которую следует держать крепко-накрепко, пока бабка Мирона прихватывает её конским волосом, прошивает волосом самого страдальца и затягивает узел. О том, как вялой тряпкой лежит в руке младенец после несчастных родов, и о том, как нужно макать его в ледяную воду из подпола и в горячий отвар поберики, пока не оживет. И при этом задохшемуся младенцу все равно, здоровая рука его держит или увечная. О том, как складываются обломки в раздробленной кости — осторожно-осторожно, чтобы не поранить о них собственные пальцы, запущенные в кровоточащую плоть. О том, что и как нужно делать, чтобы кость срослась. О тридцати травах лечащих и тридцати калечащих. О зелье приворотном, отворотном, о наговоре от сглаза и от порчи. О том, какая трава зверя приручает, а какая от дома отгоняет. О… о многом, в общем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});