Башня. Новый Ковчег 5 - Евгения Букреева
— Поверь мне, Егор Саныч, по сравнению со Ставицким-Андреевым, Савельев — просто ангел с крыльями. Ты думаешь, что я Савельева внезапно полюбил? Нет. Мое отношение к Павлу Григорьевичу и тем более к Закону не поменялось. Потому что Савельев печётся о человечестве в целом, не понимая при этом, что человечество, оно из людей состоит. А людей он не видит. Только идею свою. Да, в некотором роде, ты прав. Люди для Савельева — цифры. Но для Ставицкого…
Мельников сделал паузу, пытаясь справиться с собой, на лице промелькнуло неприкрытое отвращение, и добавил, неожиданно повысив голос:
— То, что собирается сделать Ставицкий, Егор, это не просто преступление. Это самое омерзительное, что можно придумать.
— Не понимаю, что может быть омерзительнее отправки сотен тысяч людей на смерть только по причине их бесполезности для общества, — упрямо буркнул Егор. Ему странно было видеть обычно бесстрастного Олега таким возбужденным, но сдаваться без боя он не собирался.
— Понимаешь, — Олег усилием воли согнал с лица выражение гадливости. — С одной стороны ты прав, конечно. Ставицкий-Андреев тоже, вроде Савельева, о судьбе человечества печётся. Только если у Павла Григорьевича идеальное общество выглядит вполне себе справедливым, то Ставицкий… Как тебе искусственное выведение людей? Насильственное оплодотворение, выбраковка негодных к размножению особей с принудительной кастрацией? Как тебе маленькие дети, которых именуют образцами, лишают родителей и воспитывают в условиях, калечащих психику? Так, что и человеческого там ничего не оставят, одни инстинкты, которые тоже будут брать под контроль. Как тебе такое, Егор Саныч?
Мельников всё-таки не выдержал — сорвался. Его лицо раскраснелось, глаза стали непривычно злыми, ощетинились острыми иголками, заблестели холодной сталью.
— Я слышал, что новый Верховный помешан на чистоте рода, — растерянно проговорил Ковальков. — Ну, вроде как аристократию собрался вернуть.
— Аристократия — это только вершина айсберга. Всё намного страшнее. Сегодня он показал мне программу. Она называется «Оздоровление нации». От оздоровления там одно только название, а по сути это какое-то утрированное продолжение опытов доктора Менгеле, помнишь такого исторического персонажа? Мы проходили на истории медицины. И теперь эту программу Ставицкий собрался внедрять. У него уже всё готово, понимаешь? Всё готово. Он давно её разрабатывал, тайно вёл исследования в лаборатории у меня под носом. Некрасов… Помнишь Некрасова?
Егор Саныча как ударили под дых. Некрасова он помнил — таких людей из жизни не вычеркнешь, здесь даже память забывает о своём милосердии, — и, пожалуй, это был единственный человек, смерти которому Егор желал. Стыдился своей ненависти, пытался с ней бороться, но ничего не мог сделать. Этот человек — большой, громкий, кажущийся добродушным рубахой-парнем, не глядя отправил на смерть несколько десятков беременных женщин. Ради карьеры отправил. План выполнял…
Иногда Ковальков думал, что если бы судьба распорядилась так, что тогда вместо раненого Савельева перед ним оказался Некрасов, то он оставил бы его истекать кровью. Наплевав на все клятвы, на своё человеколюбие и на профессиональную этику. Так он думал и вместе с этим знал, что всё равно сделал бы всё от него зависящее. Сделал, продолжая ненавидеть и его, и себя.
— Так вот, Егор Саныч, если я сейчас это не остановлю, то ты только представь, во что превратится жизнь в Башне. Это будет не просто страшно. Это будет воплощением всего самого мерзкого, уродливого, гадкого, на что только хватает фантазии. А вернее, на что её не хватает. И потому мне нужно связаться с Савельевым. А единственный путь — это отправить с бригадой того, кому я могу довериться.
Ковальков молчал, всё ещё переживая внутри вспышку ненависти, вызванную именем Некрасова. Если это так… если Олег говорит правду… Хотя зачем ему врать? Скорее всего, так и есть. И тем не менее что-то сопротивлялось в душе Егора, словно блок какой стоял. Ему казалось всё это слишком сложным, требовало более глубокого понимания, возможно, знаний, которыми он не обладал. От слов «спасение человечества» веяло чем-то пафосным, претенциозным и оттого неестественным и отталкивающе-пугающим. Это была вотчина проклятых политиканов, привыкших жонглировать высокими фразами и патетическими словами, тех, кто с лёгкостью фокусников выворачивают любую ситуацию шиворот-навыворот, белое выставляют чёрным, чёрное — белым, и им — Егор это твёрдо знал — верить нельзя. Но с другой стороны, если так говорит Олег…
Олег всегда был симпатичен Ковалькову. Что-что, а интриги и высокая политика были Мельникову так же чужды и отвратительны, как и самому Егору, и Егор Саныч уже был готов поверить и даже сорваться на эту чёртову АЭС, и даже — чего уж там — передать сообщение Савельеву, ещё раз взглянуть в развязно-весёлые зелёные глаза Литвинова (эти двое были повязаны политикой и в дружбе, и в ненависти), вот только… только был здесь в больнице у Егора один незакрытый гештальт. Мальчишка, за которого он отвечал, не перед кем-то — перед самим собой отвечал.
— Ну так как, Егор Саныч? — Мельников вскинул на Ковалькова потухшие усталые глаза. Вспышка, которую он позволил себе, уже прошла, и она словно высосала его изнутри, опустошила.
Егор отвёл взгляд.
— Извини, Олег. Всё, что ты говоришь, конечно, чудовищно, но… Если надо снова организовывать врачебное подполье, спасать пациентов — тут ты на меня можешь рассчитывать. Всё, что в моих силах сделаю. Но политика… Уволь меня от этого, Олег. Не хочу я, противно мне. Ты уж найди кого помоложе, чтобы в шпионов играть.
Потухшие глаза Мельникова на миг вспыхнули. Что там было — разочарование или даже лёгкое презрение к его трусости — этого Егор не уловил.
— Извини, — ещё раз повторил он, тихо, почти прошелестев сухими, потрескавшимися губами. И вслед за этим неловким извинением в ординаторской повисло молчание.
— Хорошо, Егор, я понимаю, — наконец ответил Олег. — Заставлять не буду.
Он кинул быстрый взгляд на часы.