Марина Дяченко - Ведьмин век
Потом эти губы оказались солоноватыми на вкус. И совсем не холодными. И язык шершавый, как у котенка. И кожа пахнет не водой, а весенним дымом елового костерка.
И он часто дышал, удерживая навернувшиеся на глаза… слезы, что ли? Не помнит он своих слез. На Дюнкиной могиле, кажется… Как давно. И ведь только сейчас он поверил до конца, что она вернулась. Только сейчас — совершенно и полностью поверил. Обнять…
Потом как-то сразу стало смеркаться. Весна — это все-таки не лето.
— Дюн, а там вроде бы поезд… Слышишь?
Стук колес звучал совершенно явственно. Неподалеку тянулись через темнеющий лес много тонн металла.
— Пойдем туда, — тихо попросила Дюнка. Это были ее первые слова за несколько счастливых часов; теперь она, наверное, продрогла и боится. И хочет домой…
Червячок здравого смысла царапнул Клава острой неудобной чешуйкой: она не замерзает. Обыкновенная девчонка замерзла бы, но Дюнка…
Прочь, сказал он червячку. Снял куртку. Накинул на Дюнкины плечи поверх плаща — и поймал благодарный взгляд. И в груди сразу сделалось тепло и тесно — замерзла, девочка… Замерзла, бедолага…
Некоторое время они шли наугад. Сумерки сгустились, сделалось сыро, от земли понемногу поднимался туман; потом вновь застучали колеса, ближе, чуть левее. Клав ускорил шаг. Дюнка споткнулась.
— Не устала? Если что, я тебя на плечи… Как рюкзачок… А?
— Не-е…
— Как знаешь…
Минут через десять показались далекие, спеленутые туманом огоньки.
Не станция и даже не полустанок — скорее, разъезд. Четыре… нет, шесть пар мокрых от тумана рельс, громоздкая стрелка, разводящая пути, полуразличимое в сумерках строение — не то барак, не то мастерская. Отдельно — домик смотрителя; несколько раз гавкнула охрипшая собака.
В детстве Клав боялся железных дорог. Слишком яркое воображение не могло спокойно выносить зрелища многотонных колес, гремящих по рельсам — сразу подсовывало под них воображаемые руки и ноги, а то и головы…
— Здесь даже электрички не останавливаются, — сказал он с сожалением. — Пойдем, Дюночка, я расспрошу, куда нам теперь топать…
— А давай останемся здесь, — сказала Дюнка шепотом.
Клав не сразу расслышал:
— Что?
— До утра, — тусклый белый свет фонарей отразился в сверкнувших Дюнкиных глазах. — До рассвета…
— Ну, — он неуверенно пожал плечами. — Может быть, у нас не останется другого выхода… Но ведь ночью холодно?
— Нет, — сказала Дюнка, и в голосе ее была такая уверенность, что Клав смутился.
В домике смотрителя никого не было; собака угрюмо ворчала на цепи, а дверь снабжена была косо прилепленной запиской: «Яруш, я пашел до девяти, занеси рибятам в гаражи». Потоптавшись и постучав с минуту, Клав пожал плечами и ободрил себя мыслью, что, если неподалеку имеются гаражи с «рибятами», то и машина, видимо, найдется…
— Дюнка!..
Далеко-далеко возник пока неясный, но все ближе набегающий шум. Поезд.
Клав огляделся. Темнота и туман сгустилась одновременно, будто по сговору, и он не мог разглядеть невысокого перрончика, рядом с которым, согласно уговору, ждала его Дюнка. Белые фонари не светили — светились, самодовольные и абсолютно бесполезные. Как бельма, подумал Клав, и ему сделалось неприятно.
Неясный шум обернулся дробным перестуком колес, тяжким бряцанием ерзающих сцеплений; Клав почувствовал, как подрагивают рельсы под ногами, и невольно спросил себя, по какой, собственно, колее идет состав.
Перестук колес превратился в грохот. Туман пах железом и гарью; Клав наткнулся грудью на холодное и каменное и с удивлением понял, что это перрон. Не такой уж низкий, выходит.
Негодующим светом ударили три слепящих глаза, пробили пелену тумана, струйчатого, как кисель. Возмущенный гудок едва не разодрал Клаву уши; он одним прыжком взлетел на перрон и отскочил от его края.
Поезд мчался, не собираясь сбавлять ход из-за такой малости, как разъезд-полустаночек; вероятно, это был очень важный, уверенный в себе поезд. Наверное, машинисту сообщили по радио, что путь здесь открыт и свободен, что смотритель ушел к «рибятам» в гаражи, а влюбленную парочку, бродящую в тумане по ночным рельсам, и вовсе можно сбросить со счетов…
Клав вздрогнул:
— Дюнка!
Голос его потонул в грохоте.
Поезд был пассажирский, дальнего следования; над головой Клава проносились слабо освещенные окна, бледные пятна света размазывались по сотрясающемуся перрону, по ржавой ограде, по траве и по кустам, и в отдалении стояла, подставив туманным пятнам лицо, неподвижная женская фигурка.
— Дюнка…
Грохот оборвался. Клав невольно потрогал уши руками; стук колес отдалялся неестественно быстро, будто тонул в вате.
— Эй…
Дюнка стояла внизу. Он видел только лихорадочно блестящие глаза:
— Идем, Клав… Слезай, идем…
Он спрыгнул, едва не подвернув ногу. Попытался поймать ее ладонь — но схватил пустоту.
— Идем же…
Вдалеке тонко закричал тепловоз, и Клав почувствовал — или ему показалось? — как задрожали, завибрировали невидимые в темноте рельсы.
— Идем, Клав…
Ему померещилось, что от ее глаз света куда больше, чем от фонарей, тонущих в тумане. Он шагнул на этот свет, будто завороженный; в Дюнкином голосе явственно слышалось нетерпение:
— Идем…
Он послушно двинулся следом, перепрыгивая и переступая неожиданно высокие шпалы, стараясь не становиться на скользкие, как ледяные ребра, полоски рельс. Отдаленный шум поезда не приближался — но и не отдалялся тоже; тусклый огонек, маячивший впереди, с негромким скрежетом поменял место: автоматическая стрелка изменила направление пути.
Клав не видел Дюнки. Он ощущал ее присутствие — чуть впереди.
Потом она обернулась; глаза ее оказались различимыми в темноте:
— Клав… я… тебя…
— Я тоже, — сказал он поспешно. — Я люблю тебя, Дюн… Погоди!..
Три белых глаза, чуть ослепленные туманом, вынырнули ниоткуда. И ниоткуда обрушился грохот. И почти сразу же — гудок, от которого внутренности Клава слиплись в один судорожный ком.
Слишком много времени ушло на то, чтобы сообразить, вправо кидаться или влево; у тепловоза была огромная, как башня, темно-красная морда с двумя фосфоресцирующими оранжевыми полосками, широкой и узкой; Клаву показалось, что в центре железной хари он различает круглую эмблему машиностроительного завода. Решетка выдавалась вперед, как железная борода; вот падает человеческое тело, и его втягивает под решетку. Под грохочущее, перемалывающее кости брюхо…
Туман. И звезд не видно.
Он лежал на животе, обеими руками вцепившись в сухой кустик прошлогодней травы, а рядом, в десяти сантиметрах, железо громыхало о железо. Так, что содрогалась земля вместе с лежащим на ней человеком.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});