Сергей Волков - Пастыри. Черные бабочки
Занеся свое доисторическое оружие над головой, Бутырин, стиснув зубы, кинулся вперед. Девочка умоляющим жестом подняла руки, губы ее задрожали, лицо исказили испуг и раскаяние.
Трудно сказать, что заставило Василия отбросить камень. Жалость? Нет, ему не было жаль эту жутковатую, непонятную и греховно, нимфеточно привлекательную девочку.
Милосердие? А что это такое? Для Бутырина, как и для большинства его сограждан-современников, это понятие значило не больше, чем звуки букв, составляющих слово.
Тогда, может быть, страх? Вот, наверное, именно страх! Нет, не перед нею самой, и вообще не перед кем-то... Другой страх. Боязнь, что Василий будет выглядеть неспособным на жалость, на то же самое милосердие, на гуманизм, короче говоря. Страх оказаться хуже, чем надо...
– Вот и молодец, дядя. Вот и молодец, – со странной интонацией вдруг произнесла девочка и резко прыгнула вперед.
Ее жесткий, оказавшийся костяным кулак врезался в горло Василию. Сразу перехватило дыхание, он упал на спину, и трава вокруг зашелестела, точно обидевшись, что с нею обошлись так грубо. Огромное, неистовое летнее солнце ударило Бутырину прямо в широко открытые глаза, и он услышал голос, громкий, женский и очень неприятный...
– ...Вот вечно так с ними – обколются всякой дряни, а потом их корежит, ломает. Вы не поверите, товарищ следователь, – иной сам так изувечится, руки-ноги себе переломает. Мы его на койку ложим, а он орет благим матом. Ну, этот-то хоть смиренный. О, гляньте, как он руки себе расшиб! Его когда доставили, я думала – избили, наверное, а потом на венку глянула, – и поняла все. Хотела уже побои фиксировать, а раз ломка, то чего тут фиксировать – сам виноват. На койку его положили, укольчик сделали, вот он и оклемывается. Сутки уже.
Голос пропал, затих, и в наступившей тишине зазвучал бас Городина:
– Бутырин! Бутырин, вы слышите меня? Вы, оказывается, еще и наркоман вдобавок. Бутырин, откройте глаза!
Василий с трудом разлепил склеившиеся от гноя ресницы, и сквозь узкие щелки заплывших век разглядел в серо-розовой пелене силуэт стоящего над ним человека. Он захотел что-то сказать Городину, скорее всего, послать подальше – заниматься принудительным сексом со всеми его родственниками, но из изломанного горла вышел лишь хрип пополам с кашлем.
– Ладно, молчите! – досадливо махнул рукой следователь. – Говорить буду я сам, а вы, если хотите сказать «да», ладонью хлопните, мол, «да», а если «нет», то покачайте ею из стороны в сторону, вот так, понятно?
Бутырин хлопнул ладонью по простыне и с удивлением обнаружил, что у него есть рука. Городин, присев на табуретку, начал говорит:
– Вы помните мое предложение, сделанное вам вчера?
Хлопок ладони по простыне – помню.
– Оно остается в силе, но у вас всего два дня, чтобы его принять – именно столько вы пролежите в «больничке»... тьфу ты, в медизоляторе. Вы понимаете меня?
Хлопок – понимаю.
– И что вы надумали? Будем сознаваться?
Городин смотрел не на Василия – на его синюю, распухшую ладонь. Впрочем, ладонью это было назвать трудно. Синяк с пальцами, – так точнее. И он, этот синяк, замер, чуть дрожа, и дрожь, казалось, передалась и Городину.
Василий думал. Мысли, огромные, неуклюжие мысли, похожие на картофелины, кипящие в большой кастрюле, ворочались у него в голове: «Если я соглашусь, меня оставят в покое. Городин оставит. И эти уроды из камеры. Потом будет суд. Мне дадут срок – лет пятнадцать, а может, и меньше. Зона, годы и годы. Возможно, я не доживу до конца срока – мало ли что. Но если я откажусь – меня не станет. Совсем – и сейчас. Или забьют до смерти, или вколют чего-нибудь. В глазах всех остальных я все равно останусь убийцей Шишакова, да еще и наркоманом к тому же. Значит, если я сейчас покачаю ладонью, это будет все равно что самоубийство. Если хлопну – у меня будет шанс, потом, когда-нибудь, доказать, что я не виновен, найти истинных виновников смерти Шишакова и оправдаться...»
– Ну, Бутырин, я жду! – нетерпеливо понукал нависший над Василием человек: – Вы сознаетесь? Да или нет?!
Одно движение ладони, приподнятой над сероватой, пахнущей хлоркой простыней. Либо – «казнить нельзя помиловать», либо – «помиловать нельзя казнить». Безо всяких задачек про запятую. Либо смерть сразу, либо – постепенно, но с шансом.
Хлопок.
Городин довольно рассмеялся, потирая руки. Как и любой на его месте, Василий выбрал шанс...
* * *Два дня в больничке пролетели, словно одно мгновение. За это время к Бутырину несколько раз заходил Городин, спрашивал о всякой ерунде, а в конце каждого своего монолога – говорить Василий все еще не мог, интересовался, не передумал ли он. Но Бутырин не передумывал, и хлопок ладони по простыне завершал каждую их встречу.
На третий день Василий впервые самостоятельно встал и внимательно обследовал себя.
Да-а, били мастера. Ряды синяков, ушибов и ссадин шли по всему телу, от ключиц до паха, ноги и руки тоже были покрыты темными пятнами кровоподтеков, на голове обнаружилось с десяток скрытых волосами шишек, по-научному – гематом, но это все так, семечки...
Гораздо хуже было с животом – он стал бугристым, пунцово-багряным. Куда не нажми пальцем, тут же следовала вспышка острой боли, словно чья-то рука внутри схватила все эти кишечники, печенки-селезенки, почки-желудки и прочие поджелудочные железы и жала, давила их, выворачивала с корнем, если только есть там, внутри, эти самые корни.
Врачиха, седенькая, тупая и крикливая, хотя по-своему, наверное, и добрая баба, была уверена, что Василий все это наделал себе сам, в припадке наркотической ломки. Кстати, следы от уколов действительно имелись, но Бутырину казалось, что в вены на его руках просто втыкали швейную иголку, чтобы сымитировать наркоманские «дорожки».
Наконец, вечером третьего дня его пребывание в роли больного закончилось, за Василием пришли двое конвойных, и больше он в больничку уже не вернулся...
Сперва его, еле стоящего на ногах, доставили к Городину. Ухмыляясь, следователь выдал Бутырину несколько чистых листов бумаги, и он, корявыми, негнущимися пальцами ухватив ручку, начал писать: «Я, Бутырин Василий Иосифович...» и так далее.
...В Бутырке он попал в большую камеру на двадцать человек и оказался в ней при этом тридцать седьмым. О нем уже знали – сработал «тюремный телеграф». После побоев, «лечения» и дачи признательных показаний Василий находился в каком-то сомнамбулическом состоянии. Его вне очереди уложили на нары у окна, потом старший камеры, рецидивист по клички Мост, идущий на четвертую «ходку», коротко расспросил новосела, что и как. Обозвав Бутырина распоследним лохом, которого «следак развел влегкую», зэк все же посочувствовал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});