Волчонок - Варвара Шихарева
-- Вбирай всё в себя, Виго! -- зазвучал в моей голове княжеский голос, -- Смелее!
Нечто уже бурлило вокруг меня, захлёстывая миллионами отзвуков и ощущений. Не найдя иного выхода, я последовал данному Демером указанию, но уже в следующий миг, приняв в себя кипящий, бушующий силами поток, начал извиваться и биться в путах, крича так же отчаянно, как и Ирни! Впущенная лава, распавшись на мириады огненных потоков, заструилась по моим жилам, опаляя и выжигая их до основания, и вскоре я сам загорелся, вспыхнув нестерпимо-жгучей, раскалённой искрой! По монолиту прошла гудящая дрожь: теперь он отделялся от меня и отступал, пытаясь как можно быстрее разорвать возникшую между нами связь, а потом внутри него что-то затрещало, и пульсация камня прекратилась -- огромное сердце, гулко ударив в последний раз, остановилось!
-- Вот и всё! -- князь, полыхнув глазами, оскалился и, сжав голову Ирни у висков, раздавил её, точно гнилое яблоко!.. А потом Демер медленно убрал руки, и тело лендовца тяжело завалилось на бок...
Мир вокруг меня раскачивался и плыл, кружась в сотнях водоворотов. Я судорожно сглотнул, подавляя подкативший к горлу комок, и вновь попытался осмотреться. Вызванные Ирни сумерки истаяли без следа, и теперь каменистые осыпи вновь освещало яркое солнце, а небо над нами было голубым и безмятежным, но три мертвых тела и всё ещё идущий клубами из плошек дым молча свидетельствовали о том, что всё, произошедшее у монолита, было не очередным обманным видением леса, а самой, что ни на есть правдивой явью!
-- Не раскисай, волчонок! -- Демер стал распутывать сложные и тугие узлы, заодно пытаясь что-то мне втолковать, но я, не слушая его, закусил дрожащие губы и, низко опустив голову, закрыл глаза...
От последовавших за этим событием дней в моей памяти остались лишь смутные, искажённые лихорадочным маревом, видения. Я считал, что война по-прежнему идёт своим чередом, и нам с отцами вновь предстоит какой-то дальний переход, а ещё меня почему-то совершенно не удивляло то, что в седле меня везёт погибший под Рюнвальдом Эйк! Меня не пугали ни его глубоко запавшие, неподвижные глаза, ни заскорузлая от крови куртка, но если его рука вдруг теряла свою природную смуглость, внезапно обращаясь в сильную, узкую кисть, я, дрожа от привидевшегося, закрывал глаза и молча прижимался к отцу, а затем, убаюканный мерной поступью коня, забывался в тяжёлом, лишённом видений сне...
Но, приносящее мне хоть какое-то успокоение, забытьё чаще всего оканчивалось вместе с дневным переходом, и вечерами, на привалах мне вновь становилось худо: то висящий над огнём котелок обращался в чёрный, объятый пламенем череп, то нечаянно пролитая вода начинала растекаться по попоне кровавым пятном, а откуда-то из темноты выходил одноглазый "Ястреб". Не обращая внимания ни на меня, ни на до сих пор снующих по нему муравьёв, он садился поближе к костру и вытягивал над огнём руки с непомерно разросшимися, загнутыми, точно у хищной птицы ногтями!..
Не в силах избавиться от всё больше и больше окружающих меня мороков, я начинал отчаянно звать отцов, но чьё бы имя я не выкликнул, на мой зов всегда являлся лишь суровый, зеленоокий призрак. Я отворачивался от него, прикрыв глаза ладонью, но он был самым настырным из всех моих видений и, появившись, ещё долго не давал мне покоя: расцепив мои зубы, он вливал между ними что-то горькое и жгучее, прикладывал к моему пылающему лбу мокрую перевязку и садился рядом. Пахнущий травами лён, часто оказывался извивающейся кольцами лесной гадюкой, но зеленоглазый пресекал все мои попытки избавиться от ядовитой гадины, и мне приходилось, закрыв глаза, терпеливо сносить её прикосновения, ну, а если неустанно дежурящий около меня призрак пытался со мною заговорить, я никогда ему не отвечал...
КОЛДОВСКИЕ ШУТКИ
Я очнулся на узкой, крытой овчиной, лавке, по самую шею укутанный в сшитое из разноцветных лоскутов одеяло. Приподнявшись на локте, я с изумлением огляделся вокруг и в сереющих предрассветных сумерках различил спящих на соседних лавках, укрытых такими же одеялами, детей и выбеленный горб высокой печи, а проведя рукою по голове, ощутил под пальцами вместо своих "волколачьих" косм лишь колючий, стоящий дыбом подшёрсток! Рука сама метнулась к груди, но клык был на месте, и я, выбравшись изпод одеяла, как был -- в одном исподнем, вышел из горенки и, устроившись прямо на пороге хаты, долго смотрел на колодезь с журавлём и старые, с согнувшимися до земли ветвями яблони.
-- Ах ты, горюшко! -- вышедшая из крытого соломой сарая женщина, завидев меня, всплеснула руками, -- Ты зачем поднялся в такую рань?!
Я молча взглянул на неё -- статную и русоволосую, а женщина продолжала вычитывать меня, и её говор почти не отличался от триполемского слога, которому так хотел научить меня князь:
-- Сколько дней в жару да бреду пролежал, а теперь, едва встав, ещё и на утреннюю росу подался! А ну быстро возвращайся в горенку, на лавку, а я к тебе сейчас подоспею!
... А ещё не более, чем через четверть часа, Марла поила меня молоком и, то и дело, пытаясь снова укутать в одеяло, вздыхала:
-- Тебя ведь, сердешный, ни в один двор пускать не хотели: со стороны ведь казалось, что у тебя то ли марь чёрная, то ли чума, но ведь негоже хворого -- пусть хоть сто раз поветренного, под открытым небом оставлять! Да и отец твой на лицо уже сам чернее любой мари стал -- аж смотреть на него страшно было... Но вот как занёс он тебя в мою хату на руках, как положил на лавку, так и был при тебе неотлучно -- ни на шаг не отходил!
Но я всё же прогнала его, правда лишь после того, как ты метаться да бредить перестал: у меня своих трое -- чай, не молодка глупая, знаю как выхаживать! Так что теперь твой батя на сеновале спит -- уже вторые сутки кряду, но я его не бужу -- пусть отойдёт, ведь даже у двужильных свой предел есть! -- а затем Марла налила мне ещё молока и улыбнулась. -- Помню, я всё дивилась на то, что ты такой разрисованный,