Хартман Рейчел - Серафина
Он в ужасе распахнул глаза и энергично затряс головой. Хотелось верить, что так он протестовал против возможности выселения из сада, а не отказывался повиноваться.
Мальчишка залез обратно на фиговое дерево.
— Доброй ночи, — сказала я, надеясь, что он понимает: я на него не сержусь. Он обнял себя руками за плечи и тут же уснул.
А мне еще нужно было заняться садом. Я неохотно двинулась к другому краю, вымотанная до предела, не зная, с чего начать. Наверное, остальных хотя бы сегодня можно пропустить? Вокруг царило спокойствие; глубокий зеленый бархат фигурных садовых деревьев украшал падающий вокруг разноцветный снег.
Разноцветный снег?
Я поглядела в небо. Над головой плотно скучились облака, и в воздухе трепетали тысячи удивительных снежинок: розовых, зеленых, желтых, больше похожих на конфетти, чем на снег. Я протянула руки, собирая их в ладони; коснувшись меня, они загорались невесомым мерцающим миражом. Медленно обернулась вокруг, взвивая ногами маленькие вихри.
Поймала одну на язык. Она взорвалась во рту, будто крохотная гроза, и на один удар сердца я оказалась в небесах и с криком спикировала на тура.
Снежинка совершенно растворилась; с колотящимся сердцем я снова вернулась в свой разум и сад. Но в этот короткий, пронзительный миг я была кем-то другим. Целый мир простирался подо мной, видимый в невообразимых подробностях: каждая травинка на равнине, каждая щетинка на морде тура, температура земли под его копытами, самый ветер вокруг, воздух с его течениями и волнами.
Я поймала на язык другую снежинку и в мгновение ока оказалась на залитой солнцем горной вершине. Моя чешуя мерцала в лучах; на языке чувствовался вкус пепла. Я вытянула змеиную шею.
И тут же снова вернулась в рощу Летучего мыша, часто моргая и заикаясь от изумления. Это были воспоминания моей матери, такие же, как то, что охватило меня, когда я впервые увидела Орму в его естественном облике. Из первого воспоминания я узнала, что мать пыталась оставить мне и другие. Судя по всему, у нее получилось.
Почему же они пришли именно сейчас? Может, это напряжение последних двух дней вызвало новые изменения? Или их каким-то образом встряхнул Летучий мыш?
Снегопад стих. Отдельные снежинки на земле тянулись друг к другу и сливались, словно разбрызганные капли ртути, превращаясь в листы пергамента. Их носило ветром.
Нельзя было позволять, чтобы воспоминания матери валялись тут разбросанными по всей голове: если уж мне что и известно по опыту, так это то, что мои странности обычно проявляются, не предупреждая меня о себе. Я собрала обрывки пергамента, наступая на них, когда они пролетали мимо, и гоняясь за ними через Пудингово болото и по Трем дюнам.
Нужно было в чем-то их хранить; тут же перед глазами появилась жестяная коробка. Я открыла ее, и листы — безо всякого приказания с моей стороны — вылетели у меня из рук, словно толстая колода карт, и уложились в коробку. Звякнула, захлопываясь, крышка.
Как-то подозрительно легко. Я заглянула в коробку; воспоминания стояли боком, словно библиотечные карточки, надписанные по верху странным, угловатым почерком, который, как я решила, принадлежал моей матери. Я пролистала их — кажется, порядок был хронологический. Вытащила одну из карточек. На ней значилось: «Орма накачался на свой пятьдесят девятый День вылупления», но за исключением верхней строчки лист был чистый. Название меня заинтриговало, но я положила карточку обратно.
Некоторые из дальних карточек были ярче, чем остальные. Вытащив розовую, я с изумлением обнаружила, что она не пуста; на ней была записана одна из песен матери, записана ее собственным паучьим почерком. Песню я уже знала — я знала все ее песни — но от вида слов, написанных маминой рукой, меня охватила сладкая горечь.
Называлась песня «Моя вера дается непросто». Я не могла устоять; наверняка это было воспоминание о том, как она написала эту песню. Снежинки таяли у меня на языке, и с карточками, видно, работала та же техника. Во рту пергамент затрещал и сыпанул искрами, будто шерстяное одеяло зимней ночью. Смешно, но на вкус он напоминал клубнику.
Руки порхают по странице, в каждой — по тонкой кисти, одна для нот, одна для тактов и хвостов, проносятся мимо и вокруг друг друга, будто я кружева плету, а не записываю музыку. Выходит каллиграфически и весьма удовлетворительно. За открытым окном поет жаворонок, и моя левая рука — вечно более своевольная, чем правая — на мгновение отвлекается и набрасывает россыпь нот контрапунктом к основной мелодии (лишь слегка изменив ритм). Удачное стечение обстоятельств. Вообще, если приглядеться к жизни, так они случаются постоянно.
Я знаю, как звучат его шаги, знаю, будто собственный пульс — даже лучше, возможно, поскольку мой пульс в последнее время начал вытворять что-то необъяснимое в ответ на эти самые шаги. Вот сейчас колотится семь раз к его трем. Слишком быстро. Когда я сказала доктору Карамусу, он ничуть не встревожился; и не поверил, что я не понимаю.
Оказываюсь на ногах, сама не зная, как, едва ли не раньше, чем раздается стук в дверь. Ладони в чернилах, и голос подводит, когда говорю: «Войдите!»
Клод заходит, на лице его — тот отзвук мрачности, который появляется, когда он заставляет себя не питать излишних надежд. Хватаю тряпку, чтобы вытереть руки и скрыть смущение. Мне смешно или страшно? Понятия не имела, что эти чувства так близки.
— Я слышал, вы хотели меня видеть, — бормочет он.
— Да. Простите, я… Я должна была ответить на ваши письма. Мне нужно было очень серьезно обдумать этот вопрос.
— Помочь мне с песнями или нет? — В голосе его звучит какая-то детская обида. С одной стороны, это раздражает, а с другой — умиляет. Он, этот человек, прост до прозрачности и вместе с тем необъяснимо сложен. А еще — ослепительно прекрасен.
Подаю ему лист и наблюдаю, как его лицо удивленно смягчается. Ладони мои тут же тянутся к груди, словно могли бы стиснуть сердце и заставить его замедлить полет. Он протягивает ноты обратно, и голосу него дрожит:
— Спойте, пожалуйста.
Мне бы лучше сыграть ему на флейте, но очевидно, что он хочет услышать мелодию и слова вместе:
Моя вера дается непросто;Через боль путь на Небо лежит.Ни единого дня не отбросить —Пользу выжав до капли, прожить,А потом отпустить миг прошедший,Горя в сердце своем не тая.Мое солнце, святые, надежда — в любви,И в любовь только верую я.
На последних строках он смотрит на меня, не отрываясь; мне страшно, что подведет голос. И так едва хватает воздуха на «верую я». Вдыхаю, но воздух натыкается на что-то в горле, проталкивается внутрь с трудом, словно глубокий вдох после рыданий.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});