Люциус Шепард - Отец камней
Лемос недоуменно воззрился на него.
— Ваш рассказ, — объяснил Коррогли, — понуждает меня к совершенно беспрецедентному способу защиты. Вы отдаете себе отчет в том, с чем это связано?
— Нет, — ответил Лемос и опустил глаза.
— Тогда позвольте сообщить вам, что судьи устанавливают прецеденты крайне неохотно, а в вашем случае мы наверняка столкнемся с открытым противодействием, ибо, если вас оправдают на том основании, которое вы упомянули, я предвижу, что громадное число преступников начнет подражать вам в надежде избежать наказания.
— Не понимаю, — сказал Лемос, помолчав. — Чего вы от меня добиваетесь?
Глядя резчику в лицо, Коррогли испытывал беспокойство: отчаяние Лемоса выглядело слишком уж безграничным. Ему как адвокату доводилось общаться с клиентами, которые, казалось, отчаялись во всем и вся, однако даже самые подавленные из них в конце концов осознавали свое положение и выказывали страх либо что-то близкое к нему. Что ж, пожалуй, он не ошибся, заподозрив в Лемосе искусного притворщика.
— Ничего особенного, — сказал Коррогли. — Я всего лишь пытаюсь объяснить вам, на что вы меня толкаете. Если я попрошу суд о помиловании, то мне нужно будет убедить присяжных в обоснованности моей просьбы. Учитывая известное всем переплетение страстей и грязную натуру погибшего, можно предположить, что вы отделаетесь легким испугом. Земейля не любили, так что, сдается мне, среди горожан найдется достаточно таких, кто воспримет ваш поступок как справедливое возмездие.
— Не мой, — выдавил Лемос. Его голос был исполнен такой муки, что Коррогли на мгновение поверил ему.
— Тем не менее, — продолжал адвокат, — если я изберу тот способ защиты, какой предлагаете вы, вам может грозить куда более суровый приговор. Не исключено, что высшая мера. Ваши утверждения могут навести судью на мысль, что преступление было преднамеренным. Тогда он, наставляя присяжных, отвергнет любые смягчающие обстоятельства и откажется признать в случившемся убийство в состоянии аффекта.
Лемос удрученно фыркнул.
— Вам смешно? — удивился Коррогли.
— По-моему, вы мыслите упрощенно. Разве преднамеренность и страсть несовместимы?
Коррогли отодвинулся от стола, сложил руки на груди и уставился на светящийся шар под потолком.
— В чем-то вы правы, — признал он. — Не все преступления на почве страсти рассматриваются как поступки, обусловленные обстоятельствами. Ведь существуют такие вещи, как навязчивые идеи, как неодолимые влечения. Но я хочу, чтобы вы поняли: судья, стремясь не создавать прецедент, может нарочно не заметить фактов, которые облегчили бы вашу участь.
Лемос снова впал в задумчивость.
— Ну? — поторопил его Коррогли. — Я не могу решать за вас, я могу только советовать.
— Значит, вы советуете мне солгать? — спросил Лемос.
— С чего вы взяли?
— Вы убеждаете меня, что правда — это риск.
— Я лишь подсказываю вам, как обойти ямы.
— Между советом и подсказкой расстояние небольшое.
— Между виной и невинностью — тоже. — Коррогли подумал, что сумел-таки расшевелить Лемоса, но тот по-прежнему тупо глядел прямо перед собой. Ладно. — Он поднял с пола свою сумку. — Итак, вы настаиваете на том, чтобы я избрал предложенный вами способ защиты?
— Мириэль, — пробормотал Лемос. — Попросите ее прийти.
— Хорошо.
— Сегодня… Попросите ее сегодня.
— Я все равно рассчитывал повидаться с ней, так что передам вашу просьбу при встрече. Однако, если верить полиции, она вряд ли откликнется. Похоже, она почти обезумела.
Лемос буркнул себе под нос что-то неразборчивое, а когда Коррогли попросил повторить, ответил:
— Ничего.
— Чем я еще могу вам помочь?
Лемос покачал головой.
— Тогда до завтра. — Коррогли хотел было подбодрить Лемоса, но, то ли потому, что резчик был совершенно поглощен своим горем, то ли оттого, что сам продолжал испытывать некоторое беспокойство, передумал.
Лавка Лемоса находилась в квартале Алминтра, неподалеку от берега моря, в той части города, которую понемногу захватывали бедность и разложение. Бесчисленные лавочки ютились в нижних этажах старинных домов с островерхими крышами, между которыми виднелись и жилища богатых людей: величественные особняки с просторными верандами и золочеными крышами среди пальм Эйлерз-Пойнта. Море за мысом было яшмового оттенка, слегка разбавленного белизной прибоя, оно словно позаимствовало у роскошных построек их величие и изысканность, но те валы, что накатывались на прибрежную полосу Алминтры, несли с собой всякий сор — водоросли, плавник, дохлую рыбу. Должно быть, подумалось Коррогли, обитателям квартала, который не так давно считался весьма приличным, тяжело переходить от созерцания соседнего великолепия к собственной грязи, нищете и убогости. На улицах тут и там громоздились кучи отбросов, в которых рылись крысы, вдоль кромки воды шныряли крабы. Может статься, мелькнула у адвоката шальная мысль, вина за убийство частично ложится на квартал, вернее, на его дух, ибо, хотя корыстного мотива в преступлении Лемоса пока не обнаруживалось, такой мотив вполне мог отыскаться. Коррогли не верил Лемосу, однако отдавал должное его хитроумию. Рассказ резчика отличался известной убедительностью, он ловко играл на суевериях горожан, выставляя на первый план загадочное, непостижимое влияние Гриауля. Да, присяжным предстоит поломать головы. Впрочем, решил Коррогли, и ему самому тоже. От таких дел, как это, не отказываются; материалы следствия изумительно подходили для игры в правосудие, для того трюкачества, которое и превращает правосудие в игру, так что у него, Эдама Коррогли, есть возможность одним-единственным усилием сделать себе имя. Его неспособность поверить сейчас Лемосу проистекает, быть может, из глубоко упрятанной надежды на то, что резчик все же говорит правду, что им удастся-таки установить прецедент; он чувствовал, что ему требуется теперь что-нибудь этакое, что нарушило бы однообразное течение жизни, возродило прежние упования и восторги, уняло сомнения в собственной значимости. Он занимался адвокатской практикой вот уже девять лет, приступил к ней сразу, как получил диплом, и добился определенных успехов — во всяком случае, для сына бедных крестьян это было неплохо; хотя были, конечно, и другие адвокаты, те, с кем он постеснялся бы себя равнять, адвокаты, которые достигли значительно большего. Со временем Коррогли усвоил то, что должен был осознать с самого начала: правосудие подчиняется неписаным законам, учитывающим общественное положение и кровное родство. В свои тридцать три года он все еще оставался в какой-то мере идеалистом — идеалистом, чьи идеалы рушились, но восхищение перед юридической игрой сохранялось. В итоге он пришел к опасному цинизму, который образовывал в душе Коррогли горючую смесь из старых надежд и новых, полуосознанных влечений. Эта смесь так и норовила воспламениться, заставляла его бросаться из крайности в крайность, пренебрегать порой обращенными к нему ожиданиями и принципами. «Я, — подумалось Коррогли, — во многом схож сейчас с кварталом Алминтра: пролетарская среда, былые надежды на светлое будущее, а теперь постепенное отупение и разрушение».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});