Сергей Алексеев - Волчья хватка. Волчья хватка‑2 (сборник)
От когда-то священного обряда продления воинственных скифских родов араксов и омуженок остался, как тот же атавизм на теле, день Ивана Купалы — хоть и неистребимый, но более похожий на праздник воды, а само значение слова превратилось в купание, и хуже того, купцами стали называть торгашей…
Сыч перевернулся на спину: крупная грудная мышца успокоилась, перестала стучать, как сердце, и выталкивать кровь. Он скосил глаза на рану и вдруг засмеялся:
— Знаешь, почему они прижигали себе груди? Думаешь, чтоб ловчее было из лука стрелять? Вымыслы травоядных… Эти чудные воинственные девы гасили в себе таким образом женское начало. Между прочим, до сих пор прижигают, но уже по традиции. И толку от этого никакого!
— Где же ты их нашёл? — мимоходом спросил Ражный, разглядывая пояс поверженного соперника.
— А в Турции! — отчего-то развеселился бродяга. — Они же когда-то к буйному араксу Булаве примкнули. А потом ушли за Чёрное море. Рядом с некрасовскими казачками жили. Но чужбина, мать её!.. Выродились. Сейчас осталась небольшая деревня у Босфора. Жалкое зрелище… Но сами молодые омуженки ничего! Груди ещё прижигают, но горячие! Да в них ведь это начало ни огнём не спалить, ни водой затушить!.. Вот только воинский дух сгинул. Я у этих дев четыре месяца после побега скрывался. Отпускать не хотели…
Сыч наконец перехватил взгляд Ражного, потрогал пояс рукой: по правилам турнирного поединка он теперь принадлежал ему как добыча, которую нужно положить к ногам избранной и названой.
Странствующий рыцарь привстал на локтях:
— А если не отдам?
— Тогда вставай на ноги. Не лежачего же бить. Сыч скосил глаза на рану:
— Снимай…
— Ты же не труп, а я не мародёр. Сам снимай.
В синих глазах бродяги отражалось почти зимнее пасмурное небо. Чуть помедлив, он как-то независимо усмехнулся, расстегнул пряжки и выдернул пояс из-под себя:
— Не мой сегодня день… Да ладно, забирай! Ражный скрутил его в рулон и приторочил к своему верёвочному поясу, а побеждённый дорвал остатки рубахи, содрал с себя и отшвырнул в сторону. И только теперь стало видно, что спина, плечи и предплечья бродяги-аракса сплошь исполосованы глубокими, бугристыми шрамами — овладение звериным стилем давались ему с кровью…
— Давай зашью рану? — предложил Ражный.
— Ничего, сама зарастёт, — как-то легкомысленно и совсем беззлобно проговорил носорог. — На мне, как на собаке…
— Эта не зарастёт… Нож есть? Сыч подумал и поверил сопернику:
— Посмотри в куртке…
Ражный достал шведский складной нож из его кармана, надрал ком бересты, наломал охапку сухих сучьев и вернулся на ристалище. Тут же, рядом с соперником он развёл костерок, подогрел берестяной лист, после чего расщепил его на тонкие пластинки и уже из них свил, скрутил тонкие жгуты. Сначала прокалил на огне шило, оказавшееся на складне, затем берестяной кетгут, ставший от жара мягким и тягучим.
— Переворачивайся…
Шкуру соперника Ражный штопал, как штопают порванную в поединке рубаху, стягивая крупными швом края раны, благо некогда располневший Сыч, видимо, в последнее время похудел и запас кожи был. Он молчал, косил глазами на его руки, однако думал совсем об ином.
— А ведь у тебя обычные пальцы, — вдруг сказал он, — даже мягкие… Они что, костенеют?
— Костенеют, — обронил Ражный.
— За счёт чего?
— За счёт головы.
— Ладно, научишь, коль слово дал. Научишь и топай к кукушке.
— А ты куда?
— Да опять через какую-нибудь границу махну.
— Бродяжить?
— Воевать пойду. Драться со своими надоело, киснуть, прозябать в этих лесах…
Закончив шитьё, Ражный вымыл руки снегом, сделал факел, намотав на палку кусок бересты, и поднёс к ране:
— Терпи.
— Ладно тебе…
Сам шов и берестяные стяжки сокращались от огня и окончательно затягивали рану, а кровь спекалась в коросту. Ражный, по сути, таким образом заваривал живую, трепещущую от боли плоть — соперник не издавал ни звука, а напротив, веселел и оживал, как-то по-мальчишески мечтательно блуждая счастливым взором.
— Слушай, Ражный! — Сыч согнул шею, осматривая рану. — А хочешь, пойдём со мной?
— К омуженкам на Босфор?
— Можно, конечно, и на Босфор. Там, поди, мои дочери уже подросли… Но безнадёжное это дело возрождать то, что умерло. Прах реанимировать невозможно…
— Куда же повёл бы?
— На супостата. Объявим ему личную войну и пойдём? Или ты ещё за Воинство держишься? Не видишь, что происходит?
Ражный набросил на гаснущий факел ещё один берестяной лист, подождал, когда он скрутится и разгорится, и вновь склонился над своим поверженным противником.
— Засадный Полк не может быть в обороне. По определению. Иначе мы — не поединщики!.. А пехота, ополченцы, фольксштурм… Мы же разбежались по вотчинам и сидим в глухой обороне, головы в песок прячем… Ну какие мы, на хрен, засадники, Ражный? Скоро страну разорвут на куски! Задавят в братских объятьях!..
Ражный опаливал ему рану, смолил, как поросёнка, и стискивал зубы.
— Мы изживаем себя, аракс! — Сыч оттолкнул руку с факелом и сел. — У нас полное отсутствие высшей цели. Мы утрачиваем внутренний двигатель Воинства и обречены на вымирание, как амазонки! Это понимаешь? Ладно, они на чужбину ушли и утратили цель. А мы дома!..
— Ты бы лёг, — посоветовал Ражный. — А то я тебе бороду подпалю.
— Погоди, вот тебя за что в сирое стойло поставили? Ярое Сердце утратил?
— Ложись, я закончу, тогда и поговорим. Бродяга откинулся на снег, стал смотреть в небо:
— Эх, Сергиев воин!.. Мы все давно уже утратили ярость. Мирские у нас сердца, как у ополченцев. Хоть сейчас всех до единого в Сирое загоняй. Потешный это полк, Ражный, а не Засадный — творение Преподобного! Разве это араксы, готовые руками рвать супостата?.. Мы уже крови боимся, как барышни, в обморок падаем! Мыслим о гуманизме и задаём себе вопросы, а хорошо ли — убить врага? И пытаемся ещё в глаза ему заглянуть, узреть человеческое… А нам кажется, мир вырождается, верно? Но нет, Ражный, он всегда такой был, травоядный. Вернее, всеядный. Что при Сергии, что сейчас. И всегда менялся от времени: то зла от зла искал, то добра от добра… Пусть и будет таким, каков есть, пусть ищет свои радости, смысл жизни, человеколюбие. Мы вырождаемся!
Ражный загасил факел и набросил на грудь Сыча плоский ком снега:
— Лежи, пока не растает.
— Ну, продержимся ещё лет десять в Сиром. На ветру постоим. Потом все исчезнет, — продолжал Сыч с внезапной горечью. — Наше слишком идейное существование и сама ветхая идеология сейчас никому не нужны. Князей на Руси нет! А те, кто вместо них пришёл, явной угрозы Отечеству не видят. Слепые или глаза закрывают. Да и в самом деле, не идут крестоносцы с севера, нет конниц кочевников с юга. Поляки и французы давно не ходили на Москву с запада, японцы — с востока. Для мелких локальных конфликтов теперь есть спецназы, спецподразделения, обучены и вооружены супероружием. Сам же знаешь… Мало того, мы становимся смертельно опасными для власти, поскольку остаёмся неуправляемыми. Нет, власть не будет устранять нас физически. Да и сделать этого пока ещё невозможно. Мы все время будем не востребованны, понимаешь? И сами превратимся в экзотику, в фольклорный ансамбль, как, например, казачки или амазонки. Они вон в своей деревне собираются вместе и поют древние гимны. И танцы боевые танцуют… Между тем война давно идёт, только другая — незримая, ползучая, хитрая, как заразная болезнь, как проникающая радиация. Знаешь, один восточный поэт сказал — явный враг мне не опасен, вижу лезвие кинжала. Страшен тайный враг, что целуя, всадит жало… Как тут Полком повоюешь?… Нет, только если с умом и малыми силами. Тогда можно этого супостата в пыль перемолотить. Точечными ударами и из засады. Я же Сыч, птица ночная, научу как и супостата укажу. Хочешь за Отечество постоять идём со мной. Калюжного с собой прихватим, и ещё есть несколько араксов…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});