Вера Школьникова - Выбор Наместницы
– Господин Старнис! – Энрисса приветливо улыбалась.
– Ваше величество, – осторожно ответил он, по-прежнему не понимая, что происходит. Он догадывался, что речь пойдет о помиловании, но почему это должна делать лично наместница, и почему, Семеро и Восьмой, она в таком замечательном настроении?
– Садитесь, господин Старнис, садитесь. Нет-нет, сюда, за стол, – она указала ему на собственное кресло.
– Ваше величество, я не понимаю, что еще мы можем сказать друг другу. Прошлый раз вы не пожелали меня выслушать. Могу ли я надеяться, что сегодня…
– Нет, нет, ни в коем случае, никакой политики! – Она зашла за спинку кресла, так, что Вэрд не больше не мог ее видеть и наклонилась чуть ли не к самому его уху, – Я просто хочу рассказать вам одну историю. Возможно, вы сочтете ее забавной, и, уж в любом случае – весьма поучительной. Итак, одна молодая особа из хорошей семьи неудачно вышла замуж, но при этом сохранила нежную сестринскую привязанность к старшему брату, хотя тот, невольно, и стал виновником всех ее бед.
Старнис попытался было подняться, поняв, о ком идет речь, но наместница положила руку ему на плечо, предупреждая попытку:
– Что же вы, история только начинается!
– Я не хочу выслушивать сплетни!
– Никаких сплетен. Все, что я знаю – услышала из первых уст. Позвольте, я продолжу – не так давно брат этой особы по причинам, в которые мы не будем углубляться, поднял мятеж, потерпел поражение и сейчас ожидает смертной казни. Наша героиня решила попытаться спасти его, и не нашла ничего лучше, чем придти к одному из соратников своего брата, избежавшему ареста, и предложить тому во всем признаться, да еще остальных мятежников уговорить последовать столь благородному примеру.
– Прекратите! Она ничем не заслужила подобного осмеяния. Это недостойно.
– Как вам угодно, господин Старнис. Но историю я все же расскажу до конца. Сегодня утром я говорила с Риэстой Эльотоно. Она пришла просить, но не за брата, хотя и считала, что теперь появился выбор, кого назначить главным виновником всех бед империи за последнее десятилетие и торжественно казнить. Она просила помиловать вас, господин Старнис. Говорила, что во всем виновата она одна, что вы признались, чтобы доказать, что не трус, и она вовсе не хотела вашей смерти. Наивная девочка ничего не понимает в вопросах чести, бедняжка. Вы бы сумели объяснить ей в чем долг дворянина и лорда, что вы просто не можете позволить себе пройти мимо эшафота и остаться честным человеком! А я, признаться, не нашла слов.
– Где она сейчас? – Голос против воли дрогнул.
– В своей комнате, спит. Я приказала лекарю напоить ее сонным отваром. Когда проснется – все уже будет закончено. Так будет лучше, вы же понимаете, в таком состоянии девушка способна на что угодно. – Энрисса вздохнула, – Не знаю, правда, что делать потом. Я, конечно, приставлю к ней кого-нибудь… но за всем ведь не уследишь. Скажу вам честно – я хотела помочь девочке, но, боюсь, теперь это невозможно. Жить с грузом на совести слишком тяжело даже для взрослого мужчины, что уже говорить о юной девушке. Жаль, что вы не успеете с ней поговорить.
Энрисса обошла вокруг стола, остановилась напротив, долгим, изучающим взглядом посмотрела на Вэрда и положила перед ним уже знакомый лист с прошением о помиловании:
– Я вернусь через десять минут, граф, – и, не дав тому вымолвить слова, вышла за дверь.
Когда Энрисса вернулась, Вэрд стоял у окна и смотрел в сад. На столе лежало подписанное прошение.
CIX
А весна оставалась весною даже в Суреме. В дворцовом саду отцвел жасмин, ему на смену пришла разноцветная сирень: нежно-белая, серебристо-розовая, бледно-лиловая, и, самая редкая, темно-фиолетовая, почти черная. Садовники гоняли пажей, обламывавших ветки для своих подружек, придворным дамам приносили аккуратно срезанные букеты, по коридорам дворца растекался сладкий аромат, им пропитались легкие занавеси из тюля, сменившие бархатные зимние портьеры, им же благоухали женские локоны и кружевные манжеты.
Милостью Семерых сменяются день и ночь, тень и свет, жар и хлад, смех и плач, зерно и колос. Волею Семерых расцветает сад, зеленеет лес, колосится хлеб, рождается человек. Мудростью Семерых движется солнце, проливается дождь, набегает на берег волна, умирает человек.
Резная нефритовая фибула скрепляет изумрудный шифон на одном плече, оставляет второе открытым, узкий черный пояс под грудью перехватывает складки. На шее – бирюзовое ожерелье, крупные гладкие камни отделены друг от друга золотыми спиралями, волосы забраны вверх и подхвачены черной лентой. Стражник старательно отводит взгляд от просвечивающихся сквозь почти прозрачную ткань сосков женщины. Уж на что при дворе дамы бесстыдные, а такого он еще не видел! Вроде все прикрыто, а хуже голой. Он не знает, что так одевались женщины в древних портовых городах, задолго до того, как король Элиан заложил жертвенный камень в городскую стену своей столицы.
Тонкие ткани давно истлели, зато сохранились старые фрески, на которых темноволосые красавицы в развевающихся по ветру туниках славят богов пляской. Одна такая фреска в разрушенном храме теперь уже и не поймешь какого бога, почти не пострадала от времени, краска покрылась сеткой морщин, но не выцвела. На ней женщина, удивительно похожая на Ивенну, стояла на краю скалы и вглядывалась в даль. Остальные стены давно обрушились, но Квейг не сомневался – она ждет возвращения корабля, высматривает парус, прикрыв глаза ладонью от заходящего солнца. Он подарил Ивенне такое же платье и ожерелье, и заказал художнику портрет жены, наподобие старой фрески, но что-то у столичной знаменитости не заладилось. День провел перед фреской и отказался от заказа.
Гневом Семерых твердь оборачивается зыбью, огонь – пеплом, вода – ядом, гора – прахом, жизнь – смертью. Яростью Семерых рушится незыблемое, содрогается непоколебимое, теряется обретенное. Памятью Семерых сохраняется потерянное, восстанавливается разрушенное, восстает из праха развеянное.
Стражник пропускает женщину в камеру, закрывает за ней дверь и только тогда одобрительно хмыкает: хороша у герцога жена, сам бы от такой не отказался, да не по его сапогу стремя. Задумчиво смотрит на закрытое заслонкой окошко в двери, но преодолевает соблазн – нехорошо оно как-то, за смертником подглядывать. Впрочем, ничего интересного он бы и не увидел.
Ивенна застыла посреди камеры, вцепившись в кисти пояса, Квейг стоял перед ней на расстоянии вытянутой руки, всматривался в ее лицо. Там больше не было страха, но не было и ничего иного. Если правду говорят, что глаза – зеркало души, то душа Ивенны – пуста. После пожара хотя бы остается пепел, а здесь – ничего. Пусто и холодно. И с запозданием пришло понимание, что эта пустота была там всегда, как он ни старался – не сумел заполнить, даже распознать не сумел. Он хотел сказать ей, что так нельзя жить, но не находил слов. Слушал, как она рассказывает, что отдала книгу наместнице, что о детях позаботятся, что графа Виастро вчера помиловали, правда, лишили титула, он теперь опекун собственного сына. Она быстро исчерпала новости, и теперь мучительно ходила по кругу, повторяя то же самое другими фразами. Тоже не находила слов, или просто не знала, что еще сказать. Квейг притянул ее к себе, поправил перекрутившуюся спиральку в ожерелье, задержал ладонь на груди, вбирая в пальцы тепло кожи. И попытался, в последний раз:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});