Мервин Пик - Горменгаст
IV
Титус перестал бороться и ждал только, когда два хама, которые (с верноподданническими, разумеется, намерениями) спасали его от него самого, на миг ослабят хватку, дав ему возможность рвануться, освобождаясь от них.
Они держали его за куртку и ворот, с двух сторон. Руки Титуса, оставшиеся свободными, понемногу подползали, сближаясь, к груди, пока наконец ему не удалось украдкой расстегнуть на куртке пуговицу.
Десятки набившихся в лодки людей, укачиваемых вздымающейся и опадающей водой, промокших, уставших, поскольку им приходилось то и дело снова разжигать гаснущие факелы, не способны были понять, что происходит в затопленной пещере или в комнате над нею. Они слышали голоса, слышали несколько взволнованных вскриков, но об истинном положении дел не имели никакого понятия.
Однако внезапно сама Графиня показалась в окне, и звучный голос ее прорезал ветер и дождь.
— Внимание на всех лодках! Всем молчать! Доброволец убит. Изменник, надевший его куртку и шляпу, находится сейчас под самым окном, в комнате, которую вы окружили. — Она примолкла, ладонью отерла с лица воду, и вновь ее голос, еще окрепший… — Четырем центральным лодкам подойти к окну на кормовых веслах. На носу каждой поставить трех вооруженных людей. Лодки начнут двигаться, когда я махну рукой. Изменника вынести уже мертвым. Оголите ножи!
В минуту, когда Графиня еще бросала в шторм последние слова, общее возбуждение достигло высшей точки: люди и лодки — все качнулось к пещере, так что четырем центральным лодкам оцепления не без труда удалось расцепиться и выстроиться в ряд.
В этот-то миг Титус, обнаружив, что хватка его караульщиков, зачарованно уставившихся на окно роковой комнаты, ослабла, рванулся вперед, внезапно выдрал руки из рукавов и, пронизав группку стоявших в лодке людей, бросился в воду, оставив в руках своих стражей пустую куртку.
Он не спал уже много часов. Почти не ел. Он жил, сжигая ободранные окончания нервов, подобно фанатику, гуляющему по гвоздям. Его начинало лихорадить. Глаза расширились, их жгло. Неописуемые волосы Титуса липли, как водоросли, ко лбу. Зубы стучали. Его бросало то в жар, то в холод. Страха он не испытывал. Не потому, что был храбр. Просто страх остался где-то позади. Потерялся. А страх бывает разумным, даже мудрым. В Титусе же в эти мгновения мудрости не было ни на грош — как и инстинкта самосохранения. Чувств в нем не осталось никаких вообще, кроме разве жажды со всем этим покончить. Измученное сердце его возлагало на Стирпайка, большей частью несправедливо, вину за все — за смерть сестры, за смерть его Страсти, стремительной феи.
И вот он плыл, торжествуя. Вода, озаренная факелами, смыкалась над ним. Он поднимался и падал с ней вместе, руки его разбивали волны. Все, что небо извергло из утробы своей, из своих колоссальных резервуаров, разбивалось теперь о его чело. Он торжествовал.
Титуса трясло все сильнее. И слабость его возрастала вместе с неистовой яростью. Возможно, он просто спал. Возможно, все было бредом — головы в тысячах окон, лодки, мотавшиеся, точно золотые жуки, у подножья полночных высот; затопленное окно, зевая, ждущее трагедии и крови; окно вверху, в котором маячила мать, и красные волосы ее тлели, и лицо походило на мрамор.
Возможно, он плыл навстречу смерти. Неважно. Он знал, что делает, и что должен сделать. Выбора у него не было. Вся его жизнь прошла в ожидании. Вот этого. Этого мига. Всего, чем он был, всего, чем он станет.
Но кто же плыл внутри него, чьи члены были его членами, чье сердце — его сердцем? Кем был он — чем был он, сражающийся с яркой водой? Был ли он графом Горменгаст? Семьдесят седьмым властителем? Сыном Сепулькгравия? Сыном Гертруды? Сыном Дамы в окне? Братом Фуксии? О да, он был ими всеми. Был братом девушки с натянутой до подбородка белой простыней и черными волосами, разбросанными по снежно-белой подушке. Он был им. Братом не ее светлости — но лишь утонувшей девушки. Не олицетворением чего бы то ни было. Только собой. Существом, которое могло бы оказаться рыбой в воде, звездою в небе, листком или камнем. Он был Титусом — быть может, если потребно слово, — но и не более, — о нет, не Горменгастом, не семьдесят седьмым, не Домом Гроанов, всего лишь душою в теле, плывшем сквозь пространство и время.
Графиня видела его из окна, но сделать ничего не могла. Он плыл не к зеву пещеры, узкий вход в которую уже заградили лодки, но к одной из внешних лестниц, через неравные промежутки поднимавшихся из воды по фасаду замка.
Впрочем, и времени, чтобы следить за его продвижением, у Графини не осталось. Трое пловцов уже бросились в воду, открывая охоту. Теперь, увидев, как первые лодки входят в пещеру, она повернулась спиной к окну и возвратилась в середину комнаты, к огромному глазку, вкруг которого стеснилась группа ее командиров. Пока она приближалась, рослый мужчина, стоявший у дыры в полу на коленях, отвалился назад с окровавленным подбородком. Четыре передних зуба его были выбиты и постукивали вместе с маленьким камушком во рту, голова раненого сотрясалась от боли. Остальные немедля отпрянули от опасной дыры.
И в этот миг Титус вошел в комнату, на каждом шагу оставляя за собой мокрые следы. Явственно видно было, что он измучен жаром и усталостью, что ревущий в нем огонь сделал его неуправляемым. Бледная от природы кожа Титуса пылала. Все особенности тела его казались подчеркнутыми.
Чувство соразмерности, унаследованное им от матери, — способность выглядеть крупней, чем он есть, превышать свой природный размер, бросалось теперь в глаза. Казалось, что в двери вошел не просто Титус Гроан, но некая абстракция, прототип, что даже вода, пропитавшая одежду его, обрела размер героический.
Черты его лица, скорей резковатые, стали еще резче и проще. Дрожащая от волнения нижняя губа, отвисала, как у ребенка. Но светлый взгляд, почти всегда угрюмо уклончивый, сверкал теперь не только от жара, но и от вожделения мести — встречаться с ним было совсем не приятно, — и в то же самое время леденел от решимости доказать, что владелец его — мужчина.
Он видел распад своего сокровенного мира. Видел его персонажей в деле. Пришла пора и ему выйти под свет софитов. Был ли он Графом Горменгаст? Был ли семьдесят седьмым? Нет, именем молнии, что убила ее! Он был Первым — человеком на утесе, освещенным факелом мира! И весь он был здесь — ничто не оставлено позади, ни мозг, ни сердце, ни дух — личность в своем праве — человек с ногами, с руками, с чреслами, с головой, с глазами и зубами.
Словно слепой, подошел он к окну. Он не кивнул матери. Он предал ее. Что же, пусть теперь смотрит — вот он! Пусть теперь смотрит!
Титус, еще выпрастываясь из куртки и бросаясь в воду, сознавал, что устремляется к единственной блистающей в его разуме цели. Для опасений места в нем не осталось. Он знал, что только ему назначено обрушиться на олицетворение всяческой власти — на Стирпайка, холодного, рассудочного зверя, — и только он, Титус, должен прикончить его. Оружием Титуса был короткий и гладкий нож. Он уже обмотал тряпкой его рукоять. Он стоял у окна, стиснув обеими руками подоконник, и озирал фантастическую, залитую светом факелов сцену. Дождь перестал, и ветер, до сей поры такой шумный, с удивительной внезапностью стих. Высоко на северо-востоке луна выпуталась из удушливых облаков.
Подобие пепельного света накрыло Горменгаст, на залив опустилось безмолвие, нарушаемое только плеском воды о стены: ветер хоть и прекратился, но напор воды не унялся.
Титус не мог бы сказать, почему он стоит здесь. Может быть, потому, что подойти к беглецу ближе ему все равно не удалось бы, — затопленное окно отвергало его, а круглое отверстие в полу охранялось. Здесь, вдали от своей стражи, он, по крайней мере, был близок к человеку, которого собирался убить. Но и не только. Он знал: роль, что выпала ему, — не роль зрителя. Знал: люди-загонщики, как бы ни были они вооружены, — не соперники загнанному ими лукавому зверю. И не верил, что можно одним лишь численным превосходством одолеть изверга, столь увертливого и изобретательного.
Ничто из названного не образовывало в его голове сознательных доводов. К разумным обоснованиям чего бы то ни было он оставался неспособным. И точно так же, как Титус знал, что ему надлежит ускользнуть от стражей и доплыть до ступенек, — точно так же знал он, что должен войти в эту комнату и встать у окна.
V
Внезапно снизу донесся страшный крик и следом другой. Когда первая из четырех лодок протиснула нос в окно, у Стирпайка не осталось иного выбора, как только отвести свой челнок к задней стене комнаты, и он дважды, в быстрой последовательности, натянул и отпустил свою смертоносную резинку. Следующие три камушка полетели в факелы, торчавшие из железных колец по бортам первой лодки: два сорвались, крутясь, в воду и с шипением затонули.