Людмила Минич - Дети Хедина (антология)
– Придут, – ответил Мефодьич, – никуда не денутся.
– Еще как денутся, – усмехнулся Евграфыч, – после сегодняшнего! Ну-ка, достаем амуницию!
Он первый начал развязывать свой вещмешок. Кимыч немножко помедлил и раскрыл свой.
– Неужели настоящие? – Евграфыч подозрительно глянул на то, что принес самый младший в их тройке.
– Не знаю, – честно сказал Кимыч, – но похоже на то.
– А я думал, сейчас все пластмассовые.
– Да нет, и натуральные тоже бывают. У нас старые.
– М-да, весело, если настоящие, – опять усмехнулся Евграфыч, – получается, мы в чем-то как эти…
– Не как эти! – отрезал, поднявшись с кресла, Мефодьич. – Это все равно что экспонат из твоего музея взять, на время, для общей пользы. Так сказать, для публичной демонстрации в образовательных целях. А они… Это как забраться в музей, все перебить, испоганить и убежать. Только еще хуже. Чуешь разницу, служивый?
– Уел, – согласился Евграфыч и загремел содержимым своего вещмещка. Потом, не говоря ни слова, дотянулся до клетчатого баула.
– А это тоже настоящее? – спросил Кимыч без всякой задней мысли подшутить над служивым.
– Обижаешь, – ответил повеселевший Евграфыч. – Никакого жульства! Самое настоящее, высшей пробы! Лично мною смазано. Как пахнет, любо-дорого! Вот, кстати, примерь, – он протянул Кимычу сверток.
Кимыч развернул и придирчиво осмотрел, явно не особо желая влезать в обновку.
– Ничего, – сказал Евграфыч, – Штирлиц, чай, тоже рядился.
Он профессионально быстро собрал все разобранное. Кимыч даже залюбовался.
– Вот что, – Евграфыч щелкнул металлом последний раз, – ты собирай свою… конструкцию и переодевайся, а мы наверх. Я натяну проволоку, а Мефодьич на разведку. Всем все ясно?
– Так точно, – почти хором ответили Кимыч и Мефодьич.
Словно дожидаясь этого момента, из зачарованных часов вылетела потрепанная кукушка и… нет, не прокуковала, а заорала душераздирающим голосом. Если бы на кладбище вблизи норы оказался человек, то, услышав из-под земли этот крик, он перекрестился бы, даже будучи завзятым атеистом, и бросился удирать со всех ног. Кимыч, когда сам услышал такое в первый раз, тоже вздрогнул, хотя чего ему было теперь бояться?
На поверку же этот вопль был всего лишь петушиным кукареканьем, пропущенным задом наперед, словно магнитофонная запись. Придумал такое, разумеется, Мефодьич. Логика у него была простая: ежели петухи возвещают утро и спасение от нежити, то кукушка возвещает ночь и нежити приход. Кого именно кладбищенский домовой Мефодьич полагал нежитью – вопрос отдельный. А поскольку есть такое выражение «до третьих петухов», кукушка тоже голосила трижды. И этот ее крик был как будто первый звонок в театре.
Сегодня – в театре военных действий.
Евграфыч и Мефодьич переглянулись и словно испарились. Умеют домовые быстро исчезать. Но перед этим хозяин норы затушил очаг: видимый на поверхности дым был им больше ни к чему.
Кимыч остался соединять проволокой части принесенного из школы багажа. Потом нехотя переоделся в то, что дал ему служивый. Оказалось не совсем впору. К тому же одежда была самой что ни есть настоящей, а не сшитой для какого-нибудь театра. Кимыч всем своим существом чувствовал, как прилипли к ней страх, усталость, злость… И еще смерть. Это было не отстирать никаким порошком.
Зеркала у себя в норе Мефодьич не держал. Да и зачем оно: домовые, как ни крути, все-таки нежить, пусть и небесполезная в хозяйстве, и в зеркалах не отражаются. Тут они ничем не лучше каких-нибудь вурдалаков. Так что понять, как выглядит со стороны, Кимыч не мог.
Он заскучал и присел обратно на ящик. Чтобы чем-нибудь себя занять, начал перебирать разложенное содержимое вещмешка Евграфыча.
Музейный домовой очень не любил, чтобы его называли музейным. Он сам именовал себя служивым, и никто, в общем-то, не возражал.
Давным-давно Евграфыч пал смертью храбрых во время Полтавской баталии. Причем едва ли не самым первым, не успев толком сделать и выстрела. Душа его, как и положено, отлетела, но желание послужить отечеству и досада, что не пригодился, не дали рассеяться бренной ментальной оболочке. Дома для Евграфыча тоже никакого не нашлось, и он стал полковым. Следил за исправностью орудий, сухим порохом и всем таким прочим. Сколько войн прошел – со счету сбился. И в царской армии успел послужить, и в Красной. Из одной в другую, кстати, перешел легко. Хотя Евграфыч был верен царю и присяге, однако интервенцию Антанты вытерпеть не смог, а потому и решил, что ни чести своей, ни отечеству не изменяет.
Нужно еще понимать, что не в характере Евграфыча было прятаться, если, конечно, того не требовала боевая обстановка. Скрываться от своих тот считал ниже своего достоинства. Опять же, несмотря на некоторую язвительность, натура у Евграфыча была легкая, свойская, людей не напрягающая. Где бы он ни служил, к нему очень быстро привыкали, и подавляющее большинство даже считало человеком, а многие и знать не хотели, кто он такой на самом деле. Казусы, правда, тоже случались, о чем он, смеясь, рассказывал во время посиделок у Мефодьича. «Недолюбливали меня всегда различные, так сказать, официальные лица. При царе батюшка полковой не жаловал – дескать, от нечистого. А как царя не стало, другая беда – замполит. Не укладываюсь ему, понимаешь ли, в материалистическое мировоззрение. Пробовали мной даже особисты заниматься, да чего со мной сделаешь? Из любой кутузки уйду, где это видано, домового взаперти держать. Тем более меня вдали от артиллерии…»
Но после Великой Отечественной Евграфыч вдруг решил, что хватит с него, нужно переходить к мирному строительству. И пошел в музей. Подумал, что он-то продолжает существовать, пускай как нежить, а вон сколько народу сгинуло на полях без следа. Хотя бы память о них сохранить надо. Это и стало новой движущей силой, что не давала сгинуть самому Евграфычу.
В музее он тоже быстро прижился. Как всегда, не особенно таился, но и напоказ себя не выставлял. Дело в том, что домовые избегают общения с людьми отнюдь не потому, что боятся или предрассудки какие имеют. Просто если нежить встречается с живым человеком, то жизненная сила, по закону сообщающихся сосудов, потечет туда, где пусто. Нормальные люди друг с другом обмениваются, так и существуют. А нежити отдать нечего. Потому, скажем, если живой человек в загробное царство попадет, как Орфей, он там недолго живым пробудет, это все равно, что без скафандра в открытый космос выйти. Но домовые, они как кошки. То есть молока, шерсти и прочего с них не получишь, зато дом делают уютнее одним своим присутствием. Тут присмотрят, там подсобят, это и есть их плата за продление жизни. Едят они только для того, чтобы материальная оболочка жила. Здесь у них все как у людей, на одной духовной пище не протянешь. Но лишний раз домовой на глаза людям показываться не станет, совесть поимеет, даром что нежить. Помнят, что и в них осталось что-то человеческое. Евграфыча же к людям тянуло, хотя и он палку не перегибал, все-таки служивый, а не энергетический вампир какой-нибудь. Как говорится, солдат ребенка не обидит.
Пока Кимыч вспоминал рассказы служивого, в норе снова объявился Мефодьич. Словно проник к себе в дом через трубу.
– Идут, – сказал он Кимычу.
В доказательство из часов вылетела кукушка и проголосила вывернутым наизнанку петушиным воплем еще раз.
Второй звонок, подумал Кимыч. Почему-то ему пришел в голову уже не театр, а звонок на урок.
Сегодня – на урок истории.
Кимыч даже не заметил, что в норе есть теперь и Евграфыч.
– Готово! – бросил служивый. – Взяли все и на выход!
Кимыч подхватил свою «конструкцию» и заспешил наружу. Ход в нору был узкий, но когда школьный вылез на поверхность, Евграфыч уже все равно поджидал его там. Когда только успел? Что значит опыт…
Гуськом домовые побежали к окраине кладбища. Первым служивый, за ним Мефодьич, а последним, стуча поклажей, школьный.
Им вслед из-под земли донесся третий вопль.
Домовые могут перемещаться очень быстро и незаметно, потому что умеют изменять свои размеры. Их тело не материально на все сто процентов, как у людей. Домовой может вполне сойти за человека и затеряться в сутолоке, а может нырнуть в кошачий лаз или даже в мышиную нору. Но сейчас такой маневр не удался бы из-за одежды и поклажи, куда все это денешь?
…Они успели: и добежать, и все нужное приготовить, и затаиться.
Кимыч сидел, прислонившись спиной к памятнику и уперев сапоги в близкую ограду. Памятник был из новых, гранитных, и прикасаться к его холодной гладкой поверхности было даже приятно. Кимыч понимал, что такая бесцеремонность не очень-то вежлива, но по-другому не получалось.
Облака раскрыли полную луну. Словно желтое лицо, изрытое оспинами, показалось из-под черного капюшона. Деревья тянулись к небу, словно руки мертвецов. Откуда-то из леса донесся протяжный вой. Конечно, это был не волк, а какая-то из бродячих собак, что иногда заходили на кладбище.