Магда Сабо - Лань
Помнишь, ты смеялся надо мной, когда в доме у меня всюду находил деньги: в шкафу под ночными сорочками, в бонбоньерке, в книгах между страницами, в туфлях. На пасху, когда ты был у меня целый день, ты взялся на пари найти все мои припрятанные деньги; я хохотала до колик, глядя, как ты лезешь в самые невероятные места. Ты не смог найти только спрятанное на оконном карнизе; через час, когда Юли в каком-то необъяснимом приступе трудолюбия решила устроить генеральную уборку, и, вооружившись щеткой на длинной ручке, потянулась смести пыль с карниза, на нее свалилась коробка из-под сигарет, набитая сотенными. «Чистый хомяк, – стонал ты, корчась от смеха. – Чистый ты хомяк, Эсти, деньги в землю зарываешь». Ты положил мне в ладонь двухфоринтовую монетку, а когда я низко поклонилась – дескать, дай вам бог здоровья, барин, за вашу доброту, – ты поцеловал меня. И тут пальцы мои разжались, монета зазвенела и укатилась куда-то под кровать… Что ты знал обо мне? Если бы в ту далекую весну, когда Эмиль подарил сестре живую лань, кому-нибудь пришло в голову залучить меня, тринадцатилетнюю девчонку, к себе в постель, пообещав мне денег, – я со страхом, омерзением, но не колеблясь пошла бы на это.
Начиная с того самого дня, я ходила к Ангеле постоянно. Через некоторое время лань уже принимала корм и у меня из рук; потом она так привыкла ко мне, что я могла брать ее за ошейник и выводить из загона, лань шла со мной по улице, и только если по Мощеной улице громыхала какая-нибудь телега, лань норовила вырваться и убежать обратно. Ангела рядом со мной сияла от счастья, будто именинница. Иногда я давала ей списать математику: ни Эмиль, ни Эльза в математике не разбирались, насчет Ангелы же, хоть она и была отличницей, всем было известно, что тетя Илу каждый раз в конце полугодия является в школу скандалить и устраивать истерику и Ангеле ставили отличные оценки, только чтобы не иметь дело с матерью; кроме того, директор с женой раз в месяц приходили в дом судьи на званый ужин. Гизика, как это ни странно, не любила Ангелу именно за хорошую отметку по арифметике. Юсти тоже пошла было в школу, из-за латыни; но ее просто попросили оттуда. А ведь Гизику взяли в гимназию потому, что Йожи выстроил для гимназии новую часовню.
Когда заболела тетя Ирма, мы с матушкой одни дежурили возле нее: я днем, матушка ночью. Сидя у постели тети Ирмы, я лихорадочно высчитывала, сколько она еще может прожить: из-за нее у меня стояли все дела, даже самое необходимое приходилось делать наспех, кое-как, к тому же матушку ночные бдения совсем выбили из колеи. Днем – ученики, ночью – тетя Ирма; у рояля матушка лишь сидела, нахохлившись, как больная птица, пока Юдитка и прочие выколачивали гаммы, Отец с матушкой спали в комнате, там, где стоял рояль, а я – в отцовском кабинете. Пока болела тетя Ирма, я по пять раз за ночь заглядывала к отцу, не нужно ли ему чего-нибудь. Когда матушка сменяла меня у тети Ирмы, я по дороге домой всегда забегала на минутку к Ангеле, взглянуть на лань. Это было на редкость умное животное: она научилась поднимать мордой щеколду на дверце – и прежде чем кто-нибудь успевал спохватиться, уже скакала в саду и щипала еловые ветви. Дяде Доми к тому времени лань успела надоесть, он не прочь был бы избавиться от нее, но ничего, конечно, для этого не делал: Ангела обожала лань.
Не знаю, как теперь живут в провинции; наверное, не так, как в годы моего детства. Тогда люди ложились спать рано, после девяти на улицах редко кого можно было встретить. Театральные представления у нас были только летом, в саду; в кино последний сеанс, заканчивающийся в десять часов, шел при почти пустом зале, немногие энтузиасты спешили поскорее добежать до дома. Центральная часть города и Дамба уже после восьми пустели; жизнь ощущалась лишь в пригородах: Вонючем ряду, Сыромятном переулке, возле кожзавода, где работа шла в три смены. Из «Трех гусаров» и после полуночи неслись песни. Но корчма – место, как известно, дурное, ненадежное; Гизика, например, всегда засыпала, намотав на запястье четки: боялась криков ночных гуляк. Я совсем не хотела убивать лань.
В особняке дяди Доми, в полуподвальном этаже, спала прислуга; участок возле дома с трех сторон обнесен был каменной оградой, а с четвертой – лишь живой изгородью, как везде у нас, где при доме был огород. Гряды, посадки тянулись обычно далеко за дом, и живая изгородь защищала их больше для видимости: если б кто-то вздумал забраться в сад, то он мог туда попасть и с улицы, перепрыгнув через невысокую решетку на каменных столбиках; ну, а живую изгородь достаточно было лишь раздвинуть. Но в наших краях у каждого дома росло все, что надо, и никому просто не пришло бы в голову лезть к соседу за мешком картошки или корзиной кукурузы. Кто воровал, то воровал более ценные вещи, и не у дяди Доми и вообще не на Мощеной улице, при въезде на которую круглые сутки дежурил полицейский. Если пройти по Мощеной улице до самого конца, то за последними домами, в нескольких стах метрах, можно было видеть новый городской вокзал, пользоваться которым людям нашего круга почему-то считалось зазорным. Новый вокзал никто не принимал всерьез: те, кто приезжал поездом, предпочитали, обогнув огород, слезть на старом вокзале; это было неписаным законом для чистой публики. Минувшей ночью, когда Гизика меняла компресс у меня на ноге, я услышала, как свистнул паровоз на товарной станции, донесся перестук колес. И мне вдруг живо и отчетливо вспомнился новый вокзал в нашем городе, с блестящими нитками рельсов и бестолково дергающимся поездом, из которого высаживались одни торговки да приезжающие из окрестных сел рабочие.
Отец укладывался в восемь, а в девять он уже обычно спал. Еще не было случая, чтобы после девяти он позвал меня за чем-нибудь. Матушка была у тети Ирмы; было около одиннадцати, когда я вылезла в окно. Створку я прикрыла, оставив небольшую щель, чтобы можно было потом легко открыть снаружи. Кончался учебный год; стояла майская безлунная ночь. В наших краях при каждом доме был небольшой сад или хотя бы несколько деревьев во дворе, – я шла в густом аромате акаций и масличных деревьев. Обогнув дом Амбруша, я поднялась на насыпь. Камыш внизу совсем не был виден – он лишь угадывался; дул слабый, теплый ночной ветер. Ты слышал когда-нибудь, как шелестит камыш, как трутся друг о друга его высокие жесткие стебли? Лаяли – без злости, скорее для порядка – собаки во дворах, когда я проходила мимо; окна везде были темны. Когда я вспоминаю город, где жила когда-то, у меня такое ощущение, что небосвод там гораздо ниже, чем в других местах. Вот и в ту ночь надо мною, совсем близко, висело черное, тяжелое небо; не гладкое, тугое, словно парус, дневное небо, а провисающее вниз, мягкое, как вата.
О многом я думала тогда, шагая в темноте но дамбе: о том, умрет ли наконец нынче ночью тетя Ирма, о том, что завтра у нас контрольная по математике и потому Ангелы в школе не будет: тетя Илу в такие дни укладывает ее в постель и завязывает ей горло, иначе бы Ангела обязательно схватила плохую отметку – и тогда нечего думать о том, чтобы выйти в отличницы. Думала я и о Гизике: даст бог, она, быть может, провалится-таки по-латыни, – и в то же время мне было жаль ее; но что поделаешь: у меня одна надежда, что она получит переэкзаменовку и ей на лето будет нужен репетитор; пожалуй, надо бы на уроках подсказывать Гизике неправильные ответы, думала я – и было ужасно сознавать, что вот Ангеле я помогаю по математике, а Гизике – нет. Я думала о самых разных вещах, идя по дамбе; я не боялась, не торопилась – просто шла, будто гуляя. В одном саду из-за забора буйно лезла цветущая сирень, я сорвала ветку. Лань я собиралась вывести на дорогу, ведущую к лесу, и там отпустить; значит, нужно выйти с ней к дальнему концу. Мощеной улицы. Иногда бывает так: начнешь дело и чувствуешь, что все будет как надо. Я даже не раздумывала над тем, что скажу, если меня увидят. Да и кто может меня сейчас увидеть? Матушка не может прийти домой, пока за тетей Ирмой нужен уход; а если та возьмет вдруг и умрет, матушке и вовсе нельзя оставить покойницу на прислугу. У нас считали: все слуги – воры, они обязательно оберут усопшего. В этот поздний час я могла встретить разве что пьяного – пьяный же плохо держится на ногах и не сможет меня догнать.
Живую изгородь я раздвинула в том месте, где, по моим расчетам, ветви были тоньше всего; я шла по самой середине сада, по щебню – щебень насыпали, чтобы в саду можно было гулять и в сырую погоду. Я шла босиком, щебень впивался в подошвы ног. Почуяв меня, лань затопала, фыркнула – но быстро узнала мою руку и успокоилась: Я почти не видела ее – скорее угадывала. С тех пор, как она научилась открывать загон, ее привязывали на ночь; конечно, чтобы сорвать кольцо с гвоздя, большой силы не требовалось. Мне стало страшно лишь в тот момент, когда дверца протяжно заскрипела; я даже присела рядом с ланью, которая все глубже, все тревожнее втягивала воздух. Но когда я выпрямилась и пошла с ней прочь от загона, она послушно двинулась за мной; даже едва видя ее, я чувствовала: ее переполняет та же ликующая радость, что и меня. Ночь была великолепная. Я с трудом заставила лань пролезть через живую изгородь; сначала она упрямилась, тогда я вытоптала проход пошире и вывела ее, намотав поводок себе на запястье.