Ксения Медведевич - Сторож брату своему
– Вас всех должен забрать шайтан! – заволновался Тарег, сбиваясь с правильного ашшари. – А здесь подохнуть всем вместе очень приятно?!.. Вы много раз бараны!
– Предатель! Предатель крови! Ты спутался с айсенами!
Тарег задохнулся от негодования. Ор нарастал, взбешенные лаонцы поносили его на своем наречии на все лады. За несколько дней общения Тарег неплохо разобрался в их языке, и доступность смыслов сейчас оказывалась совсем некстати – ну не бросаться же на них с кулаками, в самом-то деле…
И вдруг откуда-то снизу прозвучало тихое, но внятное:
– Ну и долго мне еще молчать?
Вопли из хора превратились в разрозненные выкрики, выкрики стали реже, а потом и вовсе стихли. Последнего крикуна явно ткнули в бок, принуждая замолкнуть.
– Я пытался медитировать, – продолжил Амаргин. – И уйти после медитации в Великую Пустоту. Но, когда над ухом орет всякая шпана, какая тут медитация?! И я спросил себя: тебе это нужно? Нужна тебе такая медитация, Амаргин? И я ответил себе: нет! Такая – не нужна!
Глава клана Гви Дор, сопя и позвякивая кандалами, медленно сел. И обвел всех мрачным взглядом:
– Безобразное неуважение к горю и к старшим.
Кругом зашелестели извинения.
Амаргин обиженно сопел еще некоторое время. Потом сказал:
– Вы – невоспитанная, не знающая приличий и манер шпана. И вы действительно дураки – правильно Стрелок сказал.
– Но…
– Молчать!..
Аллиль замолчал.
– Вот ты, Лейте. Ты сидишь здесь больше недели, и все это время ты хлебал из одной чашки с ним, – и Амаргин кивнул в сторону вздохнувшего в темноте вражины из клана Аллеми, – и с ним! – Видимо, там сидел кто-то из другого враждебного клана, название которого Тарегу не удалось разобрать во всей этой лаонской трепотне и дребедени.
Лейте между тем что-то пробурчал в ответ.
– Да ну? – гаркнул в ответ Амаргин. – Разные вещи, говоришь? В жопу себе засунь эту разницу, Лейте! Есть из одной посуды ничем не лучше, чем драться бок о бок!
– Я тоже так думаю, – вставил свое слово Тарег.
Ему даже показалось, что лаонский выговор у него вышел вполне сносным.
– А ты вообще помолчи, ты чужак и права голоса не имеешь, – строго оборвал его Амаргин.
– Да идите вы все к шайтану! – пробормотал нерегиль на ашшари.
Амаргин между тем выпятил губу и осмотрел всех.
А Тарег сморгнул и открыл глаза для второго зрения. В сером неярком свете призрачного мира подвал казался умытым и четким, как квадрат во время урока геометрии. По стенам колыхались, развеваясь волосами и полыхая белесым пламенем, тени лаонцев. Их оказалось – о боги, как много – тринадцать? Нет, вон еще кто-то… и еще кто-то… шестнадцать, шестнадцать душ…
– Вот что я вам скажу, молокососы, – сурово высказался Амаргин. – Хватит верещать и терять попусту время. Что было, то было. А сейчас пришло такое, что пора отложить все в сторону. Навсегда.
Рвущиеся под ветром хен тени явственно вскинулись. Амаргин невозмутимо продолжил:
– Но и ненадолго. Если Стрелок прав, то отряд из пары тысяч карматов не оставит от этой убогой деревни камня на камне. Мы так и так через пару дней погибнем, и все наши распри канут в Великую Пустоту вместе с нами. Но эти пару дней мы будем наслаждаться хорошим боем и сумеем забрать с собой не одну человеческую свинью. Что скажете, господа?
– Да… да… да… ты прав, Амаргин… – закивали и зашелестели тени.
– Скажи айсенам, что мы согласны на их условия, Стрелок, – посмотрел Амаргин ему в глаза.
Они были желтыми и стеклянными, как у набитого соломой барса в мастерской чучельника. За ними клубилось страшное, черное, горькое, как мышьяк, горе. Лаонец понимающе скривил губы: мол, я знаю, что ты видишь, но мне все равно. Смигнул и отвел взгляд.
* * *На улице чествовали аль-Хатиба аль-Куртуби. Именитый богослов продвигался в толпе неспешно, кивая избранным и изредка протягивая руку в благословении.
Наблюдавший за процессией Абу аль-Хайр сидел высоко над улицей и хорошо видел, как кивала и поворачивалась белая чалма муаллима, медленно сплавляясь по реке из людских голов. Ученый муж ехал верхом, смирного мула в простой кожаной сбруе держал под уздцы старый невольник в хлопковом халате. Другой нес курильницу – прежде чем начинать преподавание хадисов, аль-Хатиб расчесывал бороду и просил обойти его с благовониями и молитвой. Третий невольник тащил стопку бумаги и деревянный ящик с письменными принадлежностями.
Толпа восторженно орала и толкалась как оголтелая: к аль-Хатибу протискивались отцы семейств – коснуться рукава, это считалось хорошей приметой. Четвертый невольник, крепкий зиндж с непокрытой курчавой головой, высоко поднимал толстую палку. Чернокожий грозил особо ретивым почитателям святого шейха: тягая за полы халата и дергая за рукав, те могли стащить аль-Хатиба с седла. Не пробившиеся к мулу довольствовались тем, что перли напролом по обе стороны, словно косяки рыбы в бурной реке: верующие надеялись собрать пыль в месте, которого коснутся сандалии шейха, тот ведь доедет до Масджид Набави и спешится и пройдет к ступеням.
Ну что ж, пыли перед мечетью много. Да и грязи прилично, на всех хватит.
Начальник тайной стражи морщился, вспоминая слова главы столичных мутазилитов, ибн Сумама. Тот, как рассказывают, произнес, глядя на бегущих к пятничной молитве людей: «Смотрите, вот скоты, вот ослы! Смотрите, что этот ашшарит сделал с людьми!» Видел бы брезгливый мутазилит, порицавший Али и невежд, что творится здесь, – столица показалась бы ему обителью просвещения и домом мудрости. Подумать только, его, Абу аль-Хайра, родной город еще называют Медина Мунаввара, Город Освещенный, город света. Да уж, тут один отчаянный одиночка предложил список Книги с разночтениями. Рукопись сожгли, а самого любознатца хотели повалить в костер, чтоб сгорел вместе с еретическими бумажками, да стража отбила. Бедняге дали сотню плетей и изгнали из города – легко отделался.
А ведь говорили, что в столице в одной из мечетей квартала аль-Зубейдийа диктует лекции один шейх, который учился у самого Рукн-ад-Дина аль-Харати. Так вот этот учитель говорит не о разночтениях, а о дописках и прибавлениях к самой Книге! Слышали бы это здесь, в Медине…
Тем временем к аль-Хатибу пробился дервиш с десятком плетенных из роз веночков. Женщин к богослову не подпускали – шейх боялся оскверниться нечистым касанием, так что почитательницы передавали венки для благословения с доверенными лицами.
Чайхана, в которой сидел Абу аль-Хайр, лепилась ласточкиным гнездом на древнем высоком фундаменте – чего, никто уж и не помнил. Здоровенные тесаные каменные блоки выступали из пыли и грязи на все шесть локтей, так что можно было тянуть чаек из мутного стакана и посматривать на все сверху, не опасаясь, что кто-то из толпящихся оступится и сквозь занавески рухнет к тебе на циновку.
Еще сюда не долетало ничего из того, что разбрасывали в честь богослова купцы и ремесленники: Абу аль-Хайр, хмурясь, смотрел на то, как в воздухе над толпой вьются розовые лепестки, мелькают, перелетая по дуге, орехи, курага и кусочки пахлавы. Люди орали и подставляли рукава и полы халатов, дети верещали, ползая под ногами взрослых в растущей давке. Возможно, то была последняя курага из запасов торговцев, но кто ж думает о бережливости и осаде в такой святой миг…
– О шейх! Башмачники Святого города приветствуют тебя, о слава ханбалитской школы!
О нет. Нет.
Над головами россыпью взлетели туфли и сандалии. Толпа качнулась и вздыбилась сотнями рук. Завизжал ребенок, на которого все-таки наступили. Справа спины в полосатых халатах сошлись кружком – начиналась драка.
Белый купол чалмы аль-Хатиба качался уже далеко впереди, но давка и рев нарастали.
Раздался треск, тростниковая занавеска проломилась, и на расстеленное перед Абу аль-Хайром полотенце шмякнулась длинная кожаная туфля.
– Таа-к, – тихо сказал себе начальник тайной стражи.
Сегодня все не задалось с самого утра. Следовало еще ночью понять, что ничего хорошего не ждет Абу аль-Хайра ибн Сакиба в этот дождливый осенний день.
Ибо ночью, вернее, под утро, жена устроила ему натуральную выволочку. Нет, конечно, Утайба права: так не годится. Это против законов и против обычаев. Но что он мог с собой поделать?
Ночью, дав ему излиться, жена быстро уснула, а ему захотелось еще раз. У стены спала рабыня из комнатных невольниц, молодая, статная, ибн Сакиб давно на нее заглядывался. Абу аль-Хайр зашел к женщине за занавеску, лег и насладился ее фарджем. Печати у девки не оказалось, но он не расстроился: рабыню он брал не для постели, а работницей и потому насчет девственности у торговца не любопытствовал. Женщина была из бедуинов, продали ее еще в детстве, но дурёха так и не пообтесалась в городе: завернув ей рубашку, Абу аль-Хайр нащупал столько волос между ногами, что пришлось раздвигать все пальцами, чтобы ввести зебб. Зато баба оказалась гибкой и податливой, с крепкими, торчащими еще грудями – видно, что не рожала. Утайба после третьих родов совсем раздалась, стала рыхлой и вялой. А эта покусывала ему зажимающие рот пальцы – Абу аль-Хайр опасался, что рабыня закричит и рабудит жену, – поддавала бедрами и сильно сжимала промежность, прихватывая зебб то у самого основания, то у кончика. От бабы пахло козлятиной и потом, но фардж у нее оказался выше всяких похвал: упругий, мгновенно влажнеющий, сильный и узкий. Не то что у Утайбы, да после третьего ребенка там стало как в мешке, никакого удовольствия. Такой фардж он пробовал только у одной ятрибской певички – молоденькой, она принимала мужчин всего-то около года, и между бедер у нее все еще было тесно и жарко, не то что у бывалых шлюх, у которых внутри чувствовалась проторенная множеством верблюдов дорога. К тому же поднаторевшие в своем искусстве певицы выгибались, сжимались и постанывали по привычке, безо всякой страсти. А той ятрибочке было еще взаправду больно, она попискивала, особенно когда Абу аль-Хайр начинал мять ей груди. Вот и рабыню он тискал как следует, лизал торчавший из кулака сосок и изливался раз за разом. За этим-то проснувшаяся Утайба его и застукала.