Яна Завацкая - Эмигрант с Анзоры
Но если Община меня предала? Ведь это неправда, не брал я документов. Меня оклеветали. Я не понравился Зай-заю, и меня оклеветали. И теперь мне сломают судьбу, а я все так же тружусь, и не могу остановиться — как муравей. А они все будут стоять и рукоплескать. Или молча наблюдать, как меня ломают. Только двое из них пожалеют меня. Но они ничего сделать не смогут.
Выходит, что только ради этих двоих и стоит жить. Но им не нужно, чтобы я выполнял план.
Раздался гонг, но я даже не обрадовался. Пошел к выходу, медленно переставляя гудящие ноги.
— Завтра экстренное собрание седьмого общежития! — крикнул кто-то. — Всем присутствовать обязательно.
А, это Кабутопс, наш записной активист. И стукач, между прочим. Правая рука Зай-зая.
Кабу прошел мимо нас. Остановился, руки в карманы. Поглядел в мою сторону.
— Явка двести восемнадцатого обязательна под контролем администрации. То же самое касается двести двадцатого и двадцать первого.
— Придем-придем, — пообещал Таро. — Не переживай.
— А что такое экстренное случилось? — поинтересовался Арни.
— Будем разбирать ваш вопрос, — холодно ответил Кабу.
Великий Цхарн! Я ведь только сейчас заметил — мы переодеваемся в полном одиночестве. И тишина необычная какая-то. Никто не орет: «Ты, козлиный хвост, я тебе сейчас мыло за шиворот натолкаю!», или «Кто скоммуниздил мои ботинки?», никаких дружеских потасовок, ни гогота, ни обсуждений вчерашнего фильма… Так, тихонько шепчутся по углам. А вокруг нас — будто мертвая зона. Никто даже свою одежду рядом с нашей не повесил. Ну и дела…
И не мой вопрос будут разбирать, а НАШ!
Нет… вчера я этого не понял, но поступил все-таки правильно. Зай-зай не только на меня нацелился, на ребят тоже. Я бы вчера ему признался, что мы были втроем, и все улики, можно сказать, готовы.
А теперь — хрен ему! Пусть меня одного сажает.
Правда, подумал я, натягивая ботинки, в тюрьме тоже еще неизвестно какие методы. Там тоже наверняка качалка есть. А сколько я смогу вытерпеть? Пятнадцать раз? Сорок?
«Пока держишься на ногах — можешь бежать». Можешь терпеть.
И от этой мысли меня даже затошнило снова. Не мог я больше терпеть. Даже подумать не мог про качалку. Я бы скорее согласился на сдирание кожи заживо, чем на повторение вчерашнего. Не говорю, что это лучше — но кожу с меня еще не сдирали, а эта боль была уже знакома.
Нас учат терпеть, не специально, конечно, но вообще — с детства учат. Все терпеть. Наказания, работу тяжелую, голод, холод. Все можно вытерпеть. Какое значение имеют твои личные страдания? Кто ты такой? Ты — никто. Община — все. Ради общины можно все вытерпеть. И это правильно. Ведь если, к примеру, нападут бешиорцы, они тоже с нами церемониться не будут.
Но сейчас я чувствовал, что предел моих сил уже близок. Я просто сломлен. Я не могу больше. А может быть — просто умереть? Это же, в общем, не сложно. Перевоплощусь опять в кого-нибудь, по учению Цхарна. Вообще-то самоубийство — это ужасно, может быть, самоубийцы и не перевоплощаются. Но все, что угодно, все лучше, чем мое теперешнее состояние.
Лечь бы и уснуть…
— Ландзо! — Таро обнял меня за плечи. — Ты чего?
Я понял, что стою, ткнувшись макушкой в стену и тупо глядя вниз.
И мне сразу легче стало от этого прикосновения. Я не один. Пока не один я. А там — видно будет.
На ужин дали по куску хлеба и по кружке овощного бульона, в котором изредка попадались кусочки картофеля, моркови. Мне попался вареный лук. Я его выловил, разложил на хлебе, и так съел, припивая бульоном.
В столовой вокруг нас тоже было пусто. И мы не разговаривали. Ели молча каждый свою порцию. Даже чаю сегодня не дали — и на этом экономят. Но все же приятно согревала мысль о том, что вот сейчас можно будет вернуться в комнату, выкурить косячок… Все-таки дивная вещь этот сенсар. Не зря нам его дают с восемнадцати лет. И как только девчонки без него живут? Девчонкам курить запрещено. Понятно, они будущие матери. Стране нужны здоровые дети.
Я вспомнил о своих мечтах — жениться на Пати. Переехать в семейное общежитие. И хорошо бы, ребята тоже женились и жили поблизости. Каким все это теперь казалось наивным…
Тут выжить бы, хоть как-нибудь.
В комнате мы повалились на койки. Таро достал из заначки сенсар, раздал нам косячки.
— Шабаш! — сказал он и лег. К потолку потянулся синеватый дымок, и вместе с дымком развеивались мрачные, тяжелые думы. Становилось как-то спокойнее, проще. Ну и ладно… ну и посадят. Что это значит по сравнению с Делом Цхарна, с Мировой Общиной?
Ведь я практически ничего не значу. Неужели из-за такой ерунды, как моя боль или смерть, должно рухнуть все наше производство, все государство? Нет. Машина должна идти. «Возница не отвечает за червей, раздавленных колесами повозки». Это я — червяк. Но меня это нисколько не смущает. Ну да, я червяк. Так мне и надо. Колесница раздавит меня. Так получилось. Из-за чего тут расстраиваться? Я улыбался. Хорошо! Я готов хоть сам броситься под колесницу. Пусть только Цхарн прикажет! Я полузакрыл глаза и вдруг увидел Цхарна — такого великого, прекрасного, могучего… он покровительственно улыбался мне. Он улыбался! О Цхарн! О Великий! Учитель! Прикажи — и я сейчас же погибну за тебя.
«Где живет Цхарн? — На заснеженных вершинах, в недоступной выси».
О, как это прекрасно! И пусть я даже никогда не увижу этих вершин… наверное, я недостоин. Но у меня есть надежда — ведь я перевоплощусь снова, и тогда наверстаю то, чего не успел в этой жизн. Исправлю свои ошибки… Ошибка — то, что я не выдал ребят. Но почему ошибка? Ведь они и в самом деле не виноваты, как и я. О, Цхарн поймет меня! Он поймет, что на самом деле я совершил подвиг!
Если у меня, конечно, хватит сил и дальше держаться.
С этой мыслью, спокойной и величавой, как течение Сураны, я заснул.
Проснулся я около девяти. Ребята на столе играли в карты и тихо разговаривали. Мне не хотелось двигаться, не хотелось ничего говорить.
Сенсар оказал свое действие, отчаяния больше не было. Я по-прежнему был готов служить Цхарну. Но мысли все-таки текли невеселые.
Я вдруг стал вспоминать всю свою жизнь. Все надежды, которые теперь, по слову старвоса, должны были рухнуть. Все, что мне было дорого. А что мне дорого? Ну, Цхарн, Родина — это понятно. А вот лично мне? Мне самому?
Родителей я почти не помнил. Как и все, я рос в яслях, потом в ранней школе, родители забирали меня домой на выходной — десятину (то есть раз в десять дней). До года я жил с родителями, но этого я, разумеется, не помнил. Смутно вспоминалась квартира в семейном общежитии. Детский уголок, один на пять семей. Какой-то мальчик — брат? Или приятель-сосед? Темноватый коридор, запах сырости с лестницы, помойное ведро в углу. Отец вспоминался как огромный, опасный мужчина, помнился его уничтожающий гнев и ручищи, которые отшлепали меня как-то, когда я полез на крышу через черный ход. Мама? Почти ничего. Что-то блеклое, раздраженное, уставшее. Любили они меня? Да, наверное. Должны были любить. Но я не помнил ни одного мгновения любви. Не знаю, почему — память не сохранила.
Я даже не знаю, есть ли у меня братья и сестры. Один брат, вроде был. Мы с ним учились вместе в ранней школе. Потом он умер, но и в этом я не уверен твердо.
С шести лет я пошел в интернат. И родители перестали меня забирать. Или забирали первое время? Не помню. Так было почти у всех. В шесть лет человек уже взрослый, самостоятельный. У родителей своя жизнь, ребенок мешает… родительские инстинкты, цепляние за подросшее дитя считаются позорными. И мне никто не мешал встать на дорогу Служения Цхарну и общине.
Где-то в этом возрасте у меня появился Арни. Он был слабенький больной мальчишка, рахитик, ходил с трудом. Кашлял все время и иногда задыхался, ему делали уколы, увозили в больницу. Бронхиальная астма. Он не должен был выжить — слабые не выживают. И так-то непонятно, как его оставили в живых после рождения — наверное, тогда он еще подавал некоторые надежды. Однажды я увидел, как Арни плакал в подушку. Над ним все смеялись, кидались камнями, подкладывали лягушек в кровать. Я спросил — ты чего? К маме хочу, ответил Арни. И я вдруг понял, какую власть он мне дает над собой. К маме хочу — это же смеху подобно! Это позор, какого свет не видывал! Я могу его сейчас так засмеять… а могу рассказать другим, и даже воспитателю, а наш тогдашний воспитатель вполне мог бы «поднять вопрос» на собрании о безобразном поведении некоторых маменькиных сынков. Но у меня это все только мелькнуло в голове. И я вдруг неожиданно для себя погладил Арни по волосам.
Я отдавал ему часть своей порции, редкие кусочки мяса, весной заставлял жевать зелень. Я несколько раз подрался из-за него с ребятами, и Арни оставили в покое. А он… то, что он мне дал, оценить невозможно. Он научил меня думать. С ним мы могли спорить ночи напролет, мечтать, мы рассуждали о самых высоких материях, о Цхарне, о Боге (если он есть), о Вселенной, о других мирах. Он читал мне обрывки стихов, которые слышал где-то в детстве, и я впервые понял, что такое красота. Арни выжил. Да еще, мало того, оказался лучшим учеником в группе.