Владимир Березин - Группа Тревиля
Дело было не только в приоритетах — во всём мире начали угрюмо смотреть на генную инженерию. Комиссии по этике исправно пилили бюджеты и заседали непрерывно.
И вот Маракин старался успеть главное, пока его не связали по рукам и ногам. Он был похож на командира танка, что въехал с экипажем в незащищённое место обороны противника, и зная, что его сожгут, старался уложить побольше врагов.
Сожгли нас быстро, и история с дочерью Маракина поставила крест на всём.
Для меня до сих пор непонятно, как это произошло — отчего Маракин согласился сделать эксперимент на ней. Да, у неё была опухоль, все знали об этом. Да, она сама хотела своего участия в эксперименте, но всё можно было сделать иначе.
Однако мы пребывали в каком-то угаре этой стремительной гонки, ветки били нас по лицу — и мы утратили контроль за реальностью.
Констанции сделали операцию в военном госпитале. Опухоль была удалена, а имплантат прижился.
Она прожила со счастливой улыбкой три месяца, а потом что-то произошло, и она сошла с ума. Она жива до сих пор, но, кажется, никто из наших, кроме Атоса, её не навещал.
И тут наш лось, наш зубр, начал замедлять бег.
Ему перестало хватать воздуха, и не личное горе было тому причиной. Мне всё-таки кажется, что дочь была для него не на первом месте, то есть он по-своему горевал, но ему, по сути, было плевать на людей.
Плевать ему было на страдания, ему нравился сам путь научного познания.
А познанию его мешали, и скоро нашего Тревиля стреножили.
На ногах у лося уже висели прокурорские работники (дело так и закрыли без последствий), коллеги-биологи (с того года он попал в вакуум, и ни одна его статья не была напечатана), но я думаю, что ему было наплевать. У Маракина отняли лабораторию. Ему остался только лекционный курс и какие-то боковые отвилки теории — исследования по раку, трансфер информации между клетками… Всё то, что сейчас напоминает торную дорогу или рыночную площадь. Всё то, где он был «один из», а вовсе не «первый и единственный».
Незадолго до конца я предложил себя в качестве подопытного кролика, об этом мало кто знал, потому что это была тайная попытка вскочить на уходящий поезд. Никто из членов группы не знал об этом, кроме нашего Тревиля.
Операция прошла неудачно, имплантат так до конца и не вырос, но я отделался легко — у меня стала болеть голова при любом изменении давления. Нам удалось сохранить это в тайне, хотя, кажется, Атос о чём-то догадывался, да может, ещё Миледи насторожилась.
Портос был по-прежнему беспечен, тем более его уже сманивали в большой бизнес, д'Артаньян сам собрался уходить, группа редела как под неприятельским огнём.
На нас смотрели, как на прокажённых, так всегда бывает, когда тебе несколько лет завидуют, а потом ты оступился, и тебя не то что топчут, а говорят о тебе брезгливо и снисходительно.
Вот тогда-то я и уехал.
Это была возможность начать жизнь наново, причём мне предстояло не мыть пробирки в безвестной лаборатории, а заниматься честной биологией. Тем, что было схоже с маракинскими темами, но куда более приземлённо.
Дела пошли хорошо, я женился и у нас уже была своя лаборатория, по сути, клиника — правда, пока для домашних животных. Мы научились многому, и тут опять что-то разладилось. Так бывает: внешне ты кажешься людям чрезвычайно успешным, а внутри себя понимаешь, что где-то продешевил.
Вот о чём я думал, когда сидел за столом в квартире нашего умершего учителя.
Наш капитан де Тревиль умер, мушкетёры были разбиты и, зализав раны, пристроились на должности гвардейцев кардинала, бакалейщиков Бонасье и охранников Фельтонов.
И тут я безобразно напился.
Так я не напивался с того самого момента, когда приехал в Америку и через полгода испытал дичайший стресс от бессмысленности своей жизни. Тогда я напился в одиночку, а тут, к своему позору, напился среди своих.
Я кричал что-то вроде: «Мушкетёры! Прочь плащи, мы недостойны их! Ломайте шпаги!».
Увёз меня, как ни странно, Портос.
Он, вернее, его шофёр, погрузил меня в машину и увёз куда-то за город, в коттедж Портоса, и я проснулся в комнате, которая ещё хранила запахи его жены — оказалось, что они с Портосом спали раздельно.
Совершенно мутный, шатаясь, я спустился на первый этаж, где уже сидел Портос, и мы начали пить дальше.
Оказалось, что мы одни в доме, за нами следили только хамские камеры наблюдения, с помощью которых Портос и увидел, какие странные формы приобретает общение его жены с прежним шофёром, подругами по спортивному клубу и даже соседом-чекистом.
Портос был вполне обеспечен провизией, и мы провели день не выходя из-за стола.
Я искренне завидовал старому другу — в конце концов, он был оптимист и вовсе не считал всё это жизненной неудачей. Вообще, кажется, неудач у него в жизни не было.
Он увлекался всем — приготовлением утки по-пекински, шашлыком, хлебопечением, домашним вином, дачным самогоноварением, рыбалкой и охотой.
Он показал мне коллекцию ружей — действительно, их было два десятка в специальных шкафах, и многие вполне антикварной ценности.
Это была странная коллекция в стране, где на руках было полно оружия, меж тем купить его официально было очень сложно.
Охота для Портоса стала светским делом — то есть делом, о котором небрежно говорят чисто вымытые люди.
При этом они часто не покидают пределов свое квартиры — рассуждать о хромированных стволах и их стойкости к коррозии — да-да, отвратительно, старая сталь начинает портиться уже часа через два после стрельбы, а вот… — в таком тоне я некоторое время поддерживал с ним светскую беседу. Он не выезжал никуда — даже палить, даже на стенд, не говоря уж о стерильной экскурсии в лес на убоину под руководством егеря.
Знал бы он, сколько я отстрелял на американском стенде, впрочем, сказать это тогда стало бы верхом неловкости.
А так-то коллекцию охотничьих ружей оживляли виньетки с курками, стволами и прицелами на каждой полке.
В рамочках висели и чудесные цитаты из классики: «В то утро он сам зарядил Эшу ружьё, заложив в магазин сперва бекасинник, потом третий номер и напоследок картечь, чтобы она первой попала в патронник…» (У. Фолкнер. «Медведь»); «Заткнись! — крикнул чернобородый. — Твоё ружьё само всё расскажет. Они осмотрели ружьё Смока, сосчитали заряды, проверили дуло и магазины. — Один выстрел! — сказал чернобородый» (Дж. Лондон. «Смок Белью»); «Потом я взял своё ружьё и решил пройтись к Боскомскому омуту, чтобы осмотреть пустошь, где живут кролики; пустошь расположена на противоположном берегу озера» (А. К. Дойл. «Тайна Боскомской долины»).
Здесь — метафизическая история холодного оружия, начиная от дубины Каина — на итальянском барельефе, где лица стёрты временем, только она, древняя палица, выглядит чётко и ясно.
В ружейной комнате Портоса повсюду висели фрагменты картин с ружьями и мечами. «Пятёрка его дизайнеру», подумал я.
Там, на больших картинах, вовне, шла неизвестная жизнь, но тут, откадрированная дизайнером — холодная притаившаяся смерть. Тут были гольбейновские бархат и кружева, чья-то холёная рука на эфесе; вот арбалетчик спит, обхватив своё оружие как жену, пальцы неизвестного японца на мече вакидзаси.
Итак, это действительно мир оружия — Портоса тут окружали страны и континенты, обычаи и правила боя, но ещё это и художественный альбом, где живопись чередуется с фотографиями шпаг и кинжалов. Оружейный декор времён войны двенадцатого года плавно переходил в гравировку, рисунки травления и инкрустацию современных авторских шпаг и палашей, кованных в Златоусте.
Надо мной висел Зульфакар, восточная сабля, что ведёт род от священного меча мусульман — с раздвоенным клинком.
(После виски и рассказов Портоса я уже не совсем был уверен, что это копия.)
Вязь на турецких мечах гласила: «Нет героя, кроме Али, нет меча, кроме Зул-Факара». Впрочем, энциклопедия хмыкает: «Боевая эффективность такого оружия сомнительна».
В хрустальной горке застыли церемониальные ножи туми, которыми индейцы резали горло во время жертвоприношений — по мне, так больше всего они были похожи на наши ножи для рубки капусты, только хмурился с их рукоятей угрюмый бог инков…
Портоса несло — из него сыпались без передышки истории про торчащий посреди хижины меч, про то, как свистят при ударе мелкие жемчужины внутри восточного клинка, как выглядит булатный слиток — круглая заготовка будущей сабли.
Он говорил о мистике холодного оружия, о том, как живёт оно своей особой жизнью — будто живое существо.
Между рассказом о ружьях «Зауэр» и сказками о ружьях Гейма Портос начал рассказывать о том, как повышались цены на охотничьи ружья во время Первой мировой войны, о тёмной судьбе великолепных экземпляров: «В первое время большая часть ружей была укрыта людьми в известный „земельный банк“, где они частью нашли свой последний и безвременный приют, а частью же вышли оттуда в большей или меньшей степени испорченными». Но что за «земельный банк», что за «известная» история с ним связана, почему там хранили ружья — это я упустил.