Сергей Малицкий - Блокада
— Не прощайся, Ленточка. — Пустой негромко рассмеялся. — А то со мной часто прощаться придется. Я часто меняюсь. Вот ты Сишека зарубила, а я сразу другим человеком стал. Понимаешь, когда у человека вытаскивают из головы железный штырь, он сразу становится другим. И ведь не меняется при этом!
— А вдруг завтра изменишься? — странным, высоким голосом прошептала Ленточка. — Изменишься, и я опять буду одна.
— Не будешь, — твердо сказал Пустой.
— Там что-то случилось? — не понял Коркин. — Что случилось со светлыми? Филя вышел с этого вашего совета, как будто у него ордынцы мозг высосали. Кобба сам не свой вывалился — сразу спать отправился. Что они рассказали? Кто они?
— Они — гости, — развел руками Пустой, — И мы — гости. И Кобба — гость. А ты, Коркин, — хозяин.
— Где хозяин? — не понял скорняк.
— На земле этой хозяин, — взъерошил волосы Пустой. — Ты, Рашпик, Хантик, Ярка. Вы все — хозяева. Амы — гости.
— Не понял, — признался Коркин.
Зажигалку спрятал, присел на корточки.
— Вот, — Пустой сжал одной ладонью другую.
— Ладонь, — пожал плечами Коркин, — Пальцы. Ты сжал четыре пальца.
— Да, — кивнул Пустой, — Четыре пальца. Вот, — Он вытащил из кармана брелок-пирамидку, — Только не пытайся представить, я и сам не могу. Просто верь. Или принимай к сведению. Есть много миров. Ты ведь видел цветные стекла из витражей? Мне их часто приносили из Волнистого. Так мир один, смотришь через стекло — другой. А теперь пойми: миров много, и они близко, они проходят друг сквозь друга.
Пустой сжал брелок в пальцах, пригляделся к нему и вдруг рассмеялся.
— Миров много, — недоуменно повторил Коркин, — Они проходят друг сквозь друга. Не понимаю.
— Вот. — Сжал ладонью четыре пальца Пустой, потряс брелоком, — Миров много, но пройти из мира в мир невозможно. Почти невозможно. Но миры как единое целое. Они влияют друг на друга, непонятно как, но влияют. Ну вот представь, что ты живешь в городе, у тебя каморка, по соседству живет Рашпик. Вы не видитесь никогда, он ходит через другую дверь, но, когда он топит печь у себя, стена в твоей каморке нагревается. И ты, может быть, никогда не узнаешь, отчего она нагрелась.
— Так я пойду посмотрю, — пробормотал Коркин.
— А нельзя, — развел руками Пустой, — И никто не запрещает, но нет у тебя выхода к его двери. А если ты выйдешь из дома, то окажется, что твоя каморка вовсе этой стеной в бурьян выходит, а стена теплая. Просто Рашпик печь топит в другом мире, а у тебя стена теплая.
— Мудреный ты какой-то, механик, — хмыкнула Лента, — Или Коркина за дурака держишь. Он просто думает медленно, но никак не дурак. Поверь мне как бабе: баба всякого дурака за милю видит. Смотри, Коркин, миров много, но они не просто так вперемешку, а порциями. Ну как косточки в лесном яблоке. Четыре штуки. Тоже не одно и то же, но вместе. Четыре пальца на одной руке, если без большого, четыре грани у пирамидки. Четыре мира в одной кожуре. Между ними кожурки тонкие, а наружу такая, что вовсе не прогрызешь. Понял?
— Четыре мира, — растерянно прошептал Коркин.
— И один из них — это Разгон, — пояснил Пустой. — Второй — мир, откуда пришли светлые. Третий — мир, откуда пришел Кобба, аху. Четвертый — откуда пришли Лента и я.
— Ага, — скривилась девчонка. — Сама я пришла, как же!
— Ну, — наморщил лоб скорняк. — Так ведь нельзя же из мира в мир!
— Нельзя, когда Рашпик печку у себя топит, — вздохнул Пустой. — А вот когда он костер на полу разводит да бросает в него снаряды, что мне из Мороси сборщики тащили… Тогда не просто стенка греется — она трескается. Сто лет назад война была в Разгоне. Сам знаешь. Гарь, Мокрень — все оттуда. Здесь война, а в остальных мирах, что поближе, — беда. У светлых мор, болезни, у аху — того хуже, беда на беде, землетрясения, ураганы. Наверное, и у нас без беды не обошлось, но тут говорят, что одна сторона всегда дальше других оказывается, так что нам вроде как повезло.
— Может быть, — хмыкнула Лента.
— Так им все же не хуже, чем здесь? — не понял Коркин.
— Хуже не хуже, а плохо, — пожал плечами Пустой, — Короче говоря, ослабла кожура. Стенки стали тонки. Оказалось, можно и достучаться, и заглянуть. И даже протиснуться. Не для людей: для нечисти разной. То ли она в стенах жила, то ли трещины такими оказались, — что в эти четыре мира снаружи всякая дрянь полезла. Ну и светлые сначала научились эту самую нечисть наружу вышибать вот таким приборчиком, — Пустой вытащил из кармана нейтрализатор, — а потом и заглядывать научились за стену. В мой мир, в твой мир, Коркин, в мир аху. Страшно, знаешь ли, жить с соседями, у которых всякая мерзость водится.
— Не знаю, — покачала головой Лента. — Насчет мерзости, правда, спорить не буду, но нечисти у себя дома я не замечала. Или почти не замечала. Кроме одной особы…
Девчонка раздраженно щелкнула пальцами.
— А дальше? — прокашлялся Коркин.
— Дальше все просто, — опустил голову Пустой, — Соплеменники Коббы, мучимые или завистью, или жаждой нового, нашли, скажем так, трещину побольше, расширили ее, пробрались сюда и построили здесь лабораторию. И начали долбить.
— В каком смысле — долбить? — вытаращил глаза Коркин.
— Дыру долбить в толстой кожуре, которая окружает четырехмирие. — Пустой вновь сжал четыре пальца. — Это, знаешь ли, заманчиво — продолбить дырку и обнаружить за ней целый мир. То у тебя была одна каморка, а то ты продолбил дыру — и вот у тебя уже две.
— Так там же Рашпик живет, — не понял Коркин.
— Сегодня живет, а завтра уже нет, — развел руками Пустой. — Выгнать можно Рашпика, вытравить, убить.
— А чего ж они у себя не долбили? — удивился Коркин.
— А зачем им это все? — спросил Пустой. — Зачем им Морось? Или ты думаешь, что тот же Кобба просто так прятался, просто так обличье менял? Тайно, мой дорогой Коркин, хорошие дела не делаются. Да и тоньше здесь было. Долбить меньше.
— А бабка моя всегда говорила так, — пробормотал Коркин, — Делаешь доброе — не свисти и не подпрыгивай, делаешь плохое — ножом на руке своей вырезай!
— То-то я смотрю, у тебя все руки изрезаны, — заметила Лента и прыснула, когда Коркин собственные руки разглядывать начал.
— Что же выходит? — наморщил лоб Коркин, — Додолбились они все-таки?
— Светлые говорят, что нет, — ответил Пустой, — Если бы додолбились, то был бы весь Разгон — как тот лес с беляками. Но продолбили глубоко. Так глубоко, что опять это дело зацепило всех. Так глубоко, что на этой земле раскинулась Морось, аху разбежались кто куда, а светлые тут уже тридцать пять лет латают твой Разгон, Коркин, никак не залатают. Да и не знают толком, что латать.
— А они как сюда попали? — спросил Коркин, вставая, чтобы размять затекшие ноги.
— В первый год Мороси, пока пленки не устоялись, говорят, сюда можно было целый город перекинуть, а теперь уже нет. Теперь даже они вернуться не могут, — ответил Пустой, — Такие же пленники, как и мы. Затягивается понемногу рана Разгона. И Кобба вряд ли домой вернется, и светлые, да и мы.
— Блокада, — закивал Коркин, — Я слышал. Блокада. Пленки эти. Они Морось держат.
— Не знаю, — задумался Пустой, — Светлые говорят, что блокада, да не та. И пленки эти как раз не дают ране затягиваться.
— Вот как! — оторопел Коркин. — И что ж теперь-то?
— А вот пойдем и посмотрим, — встал Пустой.
— Подожди! — вытаращил глаза Коркин. — А про это- го-то вы говорили? Ну про Галаду? Это что за мерзость? Или наоборот? Ну типа того намоленного истукана у Хантика?
— Тут дело такое, — задумался Пустой, — Я, правда, объяснить не могу. Что ж тут говорить, если та же Яни-Ра сама объяснить не может. Только вот как: когда стену долбишь, иногда кусок не с этой, а с той стороны отваливается.
— Ну как же, бывает, — согласился Коркин.
— Так вот, скорняк, — вздохнул Пустой, — светлые говорят, что Галаду — это что-то такое с той стороны.
42
Кобба молился. Филя проснулся от бормотания и увидел, что отшельник молится. Он стоял на коленях и постукивал ладонью, сложенной гнездышком посредине груди. Звук получался гулким, словно в груди у Коббы была пустота, и бормотание вливалось в эту пустоту, и получалось «ду-ду-ду-ду-ду».
— Ты чего? — спросил Филя, протирая глаза.
— Ничего, — Кобба встал на ноги, подмигнул мальчишке. — Волнуюсь. Сегодня девятая пленка. Пустой все вспомнит. А вдруг он окажется негодяем? И пристрелит меня?
— За что? — не понял Филя.
— Ну мало ли, — пожал плечами Кобба, — За то, что я аху. За то, что не сказал ему всей правды о себе.
— Нет, — покачал головой мальчишка. — Пустой не может быть негодяем. Понимаешь, негодяй — это как цвет волос, как нос, как уши, как рост, как голос. Не зависит от памяти. Человек или негодяй — или нет, а уж что он там помнит или не помнит — это совсем другое.