Острогин Макс - Мертвецы не танцуют
Небо очистилось, и стал доступен простор. Раздражавшая беспилотная техника, преследовавшая прохожих, подстерегающая в подъездах, зависавшая за окном и призывавшая приобретать участки, водные купоны, гидромобили, витамины новых поколений и клон-попугаев, вся эта механическая орда, размножившаяся, как саранча, и заполонившая воздух между домами, была сброшена нетерпеливым жестом на землю, под колеса автомобилей, на крыши, хрустела под ногами мертвым карбоновым хитином, точно пораженная страшной электронной чумой. Исчезли воздушные шары. Исчезли аэростаты, и назойливые рекламные дирижабли теперь сиротливо и бессмысленно болтались по ветру, сбивались в стаи волей воздушных течений, бой за сердца потребителя, не прекращавшийся над городом, стих, былые враги стали одинаково не нужны и безразличны своим хозяевам.
Воздух, раньше густой и тяжелый, оседавший на стекле и перилах балкона, очистился и стал незаметным, так что по утрам я выходил без очков и без маски, исчезли разносчики воды, и за ней теперь приходилось ходить самому или пить из крана. Электричество сохранялось, хотя, по слухам, ненадолго, да и хватало его лишь на нужды самые простые – освещение, обогрев и приготовление пищи, все передостаточное – лифты, эскалаторы, кондиционеры и другие приборы, облегчавшие жизнь, замерли – силы, бегущей по электрическим жилам, перестало хватать.
Остановилась связь, и возникла незнакомая протяженность, теперь, чтобы поговорить с человеком, надо было встречаться с ним лично или писать письмо, я почувствовал себя восхитительно одиноким. Некоторое время я еще ходил в театр, мы собирались на сцене, репетировали или просто болтали, но скоро и это сделалось ненужным. Зритель исчез, поскольку то, что происходило на улице, было во много раз интереснее наших историй. Потом исчезли актеры. Они просто не приходили. И не приходили на следующий день, и что-то узнать про них решительно не получалось, да и не хотелось.
Нас становилось все меньше и меньше, но я ходил почти до конца – потому что мне было интересно разыскивать сомнение в их лицах. Бодрое сомнение, испуганное сомнение и, наконец, сомнение решительное. В конце концов нас осталось четверо. Марк сказал, что мы – самые настоящие служители Мельпомены, что только мы не предали Службу, и не пришел на следующий день.
Он не исчез, я добрался до него, а он мне сказал, что театр – это блеф. С самого начала до самого конца, и он не намерен этот блеф культивировать. Театр – не воздух, без него можно прожить.
А я был с ним согласен.
И на следующий день тоже не пошел, остался сидеть на балконе.
Наверное, так выглядела свобода. Мы так часто о ней рассуждали, отстаивали, а иногда даже боролись, но как она, собственно, выглядит, не знали. Никто. Дня три тому назад заглянул Марк. С сигарами. С теми самыми, которые он берег с самой Кубы, в особом ящике. Лицо у него было разбито, с каким-то разбойным удовольствием он оттянул свитер и продемонстрировал пистолет, заткнутый за пояс. Марк был пьян и весел, лицо он объяснил тем, что его пытались вчера убить, а пистолет объяснил тем, что не преуспели.
Он тоже, оказывается, думал об этом. О свободе. И если меня занимала ее, так сказать, внешняя сторона, ее причудливые воплощения в жизни города и его людей, то Марка интересовало другое. Внезапность. Свобода наступила внезапно. Явилась рыжей нежданной сучкой, подмигнула, расхохоталась, плюнула в глаза. Никто ведь и не думал, что все обернется ТАК. С ЭТОЙ стороны. Никто и не ожидал, вот вчера существовали себе, копили на старость лет – а оно вдруг раз. И свобода.
Я с Марком был согласен. Почти сорок лет жизни, натвердо определенной, похожей на полет «М-Монорельса», и вот обрыв, пути дальше нет, электричество кончилось, машинист убежал, и пора освобождать вагоны. Пассажиры выходят на платформу, покачиваются, оглядываются, не знают, что делать, потому что всю жизнь провели каждый в своем загоне.
Марк сбил с коробки деревянную крышку, и мы принялись курить кубинские сигары. Они оказались совершенно не такими, как представлялись. Вонючие и едкие, прилипали к губам, но нам понравились. Сидели на балконе до первых звезд. Тогда, не знаю даже с чего, я открыл заветный ящик
Коньяк.
Его тоже прислал отец Галы. Подарил, мне, на рождение сына. Дорогой коньяк, тридцать лет выдержки, сказал хранить до внуков. И опечатал своей личной печатью, он везде эту печать ставил, куда только дотянуться получалось.
Я вспорол ящик по боку и достал бутылку. Совершенно заурядную с виду, со скучной бумажной наклейкой, с осургученной пробкой.
Хороший, пили стаканами. Смотрели на город, хорошо что я демонтировал стекло, и без того вся жизнь за стеклом пробежала, а сейчас воздух стал лучше, чище.
Марк рассказывал.
Про то, как мародеры напали на магазин чая, а хозяин спустил на них белых бультерьеров.
Как из кранов брызнула странная зеленая жижа с зубастыми черными червями, и он, Марк, на всякий случай наловил их в банку – чтобы сдать для анализов, но сдавать было уже некуда, потому что всем вдруг стало на все наплевать.
Про соседа, который совсем недавно купил себе новый мобиль, а три дня назад взял да и повесился. Его даже снимать никто не стал, так он и висит под потолком, приезжала служба дезинфекции, обрызгала каким-то раствором, а снимать не стала – хоронить все равно некому, а если снять, то крысы могут добраться, пусть лучше висит.
Про демонстрацию – тут ведь недавно демонстрация приключилась, человек пятьсот, наверное. Вышли со своими плакатами «Остановите Эксперимент!!!», и прочие тоже, похожие, демонстрация двинулась к центру, никто ее не разгонял, пришла, постояла, погремела ведрами и разбрелась.
Еще Марк рассказал про поезда – это смешнее всего. Как по утрам на вокзалы приходят поезда, набитые пассажирами под крыши – многие хотят спастись ЗДЕСЬ. А по вечерам другие поезда уходят, тоже переполненные – многие хотят спастись ОТСЮДА.
А ночью опять трясло, по стенам поползли широкие трещины, в некоторые легко помещался мизинец, все репродукции попадали со стены.
А еще он говорил, что надо уходить, валить, пока не поздно, скоро начнется, начнется, на такие вещи у него родовое чутье, а тот, кто не поторопится…
Марк выпускал в атмосферу задумчивые дымы и обновлял коньяк.
Я совсем не собирался торопиться. А Марк собирался. Поскольку полагал, что вот-вот город закроют, и выбраться будет нельзя, но у него есть один человек в порту, который за небольшую плату может помочь, кстати, ты в курсе, что деньги уже почти не в ходу?
Я не был в курсе. Марк расхохотался и продемонстрировал, как поступают умные люди в подобных случаях – выставил вперед нижнюю челюсть и раскрыл рот. Золотые зубы в два ряда, очень удобно – вырываешь и расплачиваешься.
Мы просидели до двух ночи, потом пошел дождь.
Я не собираюсь уезжать. Я родился в городе и всю жизнь провел в нем, мир за его пределами мне непонятен, он пугает меня, я остаюсь. Хочу посмотреть. Потому что старинный поэт сказал, что это счастье – наблюдать мир в его роковые минуты.
А кроме того, я должен закончить дело.
Четыре года назад, когда мы расстались с Галой, я придумал написать книгу. Безумная идея, книги уже давно никому не нужны, но я и не собирался сочинять ее для кого-то. Для себя. Один из моих предков, он был писателем. И я хотел стать. По-настоящему. Я даже придумал метод. Еда и бумага, карандаши, запас. И ничего лишнего. Я собирался закрыть дверь, сесть на балконе и глядеть на город. На улицу не выходить, работать и варить кашу. Я думал, что окна хватит. Для книги. Поэтому я готовился тщательно. Крупа, вода, витамины, специальные стеллажи вдоль стен.
Конечно, ничего не получилось. Нет, я извел несколько пачек бумаги, испортил много чернил и научился варить кашу в алюминиевой кружке, с минимумом воды и без огня. Но книги я не написал. Не знал, про что. Думал, что получится про себя, а про себя оказалось мало. А запасов осталось много, и перетаскивать все это на склад не хотелось. Теперь это пригодилось.
Я решил остаться. Не знаю почему. Не люблю путешествий.
Надо было поговорить с Галой.
На следующий день я отправился к ней. Мы не виделись почти год, Алекс, конечно, приезжал, почти каждый месяц, но… Хотелось увидеть. Их обоих.
Проснулся затемно, завтракать не стал, выпил кофе, дрянного, растворимого, от которого сильно ноют зубы и чернеет слюна. И хлеба, тоже дрянного, с цементной крошкой и цветом тоже цементным, с джемом из терновника и тростника, говорят, он сильно разросся на окраинах. Деньги взял на всякий случай, взял консервы и коньяк, спрятал все это в рюкзак – наступили те времена, когда рюкзак стал вещью незаменимой. Время рюкзака.
Лифт опять не работал, вниз я не люблю спускаться, внутри все трясется, для меня лучше вверх два раза, чем вниз один.
На всякий случай прихватил кий. Четыре года назад у меня был бильярд. Стол я выкинул, оставил набор киев, хороших, сделанных по индивидуальному заказу, разборных. В один я насыпал свинцовую дробь, другой заточил. Взял тот, что заточен.