Дмитрий Глуховский - Будущее
ОТРЫВОК 14 – Казнь
Черный зал с высоким потолком; стены не крашены, а словно закопчены, и потолка не видно. Пол завален всевозможными отбросами, сложенными в огромные кучи.
Темнота в зале замешана на смраде, воздух густой и неподвижный. Здесь нет ни освещения, ни вентиляции: люди не должны тут появляться, им тут делать нечего.
Но они тут: восемь человек в странных одеждах с капюшонами, вместо собственных лиц – одно на всех, чужое. На этих восьмерых белые маски с прорезями для глаз – лицо статуи древнего божества, прекрасное холодной бесполой красотой и юное бесконечной молодостью мрамора. Стоят они кругом.
А в середине круга на полу лежит девятый человек. Совершенно голый, связанный, он извивается, старается освободиться, но его стреножили слишком крепко. Все, что удается голому – привстать на колени, поползти вдоль круга, умоляя, хныча, пытаясь приникнуть, пристать хоть к одному из восьмерых. Но каждый ударяет его ногой в грудь, отталкивая от себя.
- Я ошибся… Ошибся… – бубнит голый человек. – Я нарушил, я знаю, что нарушил, что осквернил… Но вы ведь не должны… Не обязаны! Вы можете просто отпустить меня. Никто, кроме вас, кроме нас, не знает!
- Безбрачие – главный из наших обетов, – говорит одна из масок; любая из масок. – Ты потерял чистоту. Жил с женщиной. Лгал нам.
- Она меня соблазнила. Совратила. Я не виноват. Эта блядь! Эта ведьма…
- Ты макнул в грязь, в дерьмо, нас всех, Базиль. Ты знаешь, у нас только один способ отчиститься.
- Не надо, Эл! Не надо!
- Мы просто сделаем то, что обязаны сделать.
- Я исчезну. Исчезну. Вы скажете, что избавились от меня, а я клянусь, что больше никогда не появлюсь тут. Во всей Европе никогда не появлюсь! Никогда!
- Мы не имеем права, ты знаешь это, Базиль.
- Даниэль! Антон! Пожалуйста!
- Прекрати, Базиль.
- Виктор! Йозеф! Хоть ты… Ты скажи… Бен! Бен!
- Все, хватит цирка. Пора.
- Ян! Ян! Ян! Где ты? Ты же знаешь… Ты же не можешь, как они?!
- Держите его. Даниэль, Йозеф.
- Нет! Нет-нет-нет!!! Аааа!
- Держите его! Выскальзывает! Алекс, Бернар!
- Все, отхватил. Черт, кровищи…
- ААААА!!! Суки! С-су-уууки!
- Ну, вот. Погоди, это еще не все. Открой рот! Рот открой! Нажми ему там сбоку!
- Ауууаыыыяяя….. Мммммыуу…
- Вот так. Черт. Вот так. И жуй его теперь. Жуй свой...
- Аааа! Аааа! Ммммм!
- Поднимай его!
Вдоль стены в полу идет ряд прямоугольных углублений. Каждое – три метра в длину, два в ширину и два в глубину, похожие на саркофаги. Над каждым – открытая стеклянная крышка, каждый наполнен какими-то отбросами, помоями. Голого человека, перемазанного красным, вопящего и мычащего, подхватывают на руки четверо, волокут к саркофагу и швыряют небрежно, как мертвеца, внутрь.
Голый человек пытается сесть на помойной куче, но прозрачная крышка опускается на него неумолимо, давит его вниз, к мусору, к гнили, и укладывает-таки. Как ему там жутко, должно быть, как тесно! А потом из утробы саркофага раздается глухое, низкое жужжание – страшный звук, ни с чем не сравнимый. Он разгоняется, разогревается, становится выше – и вдруг стенки начинают сходиться, и все, к чему они прикасаются, словно исчезает, превращается в мельчайший прах, в невидимую труху, в пыль. Стенки подползают неумолимо к дергающемуся, крутящемуся человеку с абсурдным, страшным кляпом во рту, дотягиваются сначала до его стоп – и он выкручивается столбом, бьется лбом с размаху о стеклянную крышку – совсем неслышно – а потом с другой стороны дело доходит до его макушки, и Базиль успокаивается, а еще через пару секунд он уже ничем не отличается от той груды, на которой лежит.
- Мы сделали, то что были должны сделать! И впредь будем делать так же! – взволнованно, хрипло говорит одна из масок; любая из масок.
Мне кажется, что черные ее пустые глазницы обращены на меня.
Я хочу проснуться и не могу.
ОТРЫВОК 15 - Часы
И меня провожают в правый неф. Но по пути я задерживаюсь у больших астрономических часов двадцати метров в высоту.
- Наша гордость, – говорит метрдотель.
И собирается, видимо, рассказать мне о них в расчете на чаевые. Я останавливаю его жестом: все, что мне надо знать про эти часы, я про них знаю.
Сколько раз видел их тут – и никогда не мог пройти мимо. Над обычным циферблатом нависает еще один, огромный – только вместо римских V и X на делениях – знаки Зодиака, а к стрелок не две, а шесть, и к каждой прикреплена маленькая золоченая планета: Меркурий, Венера, Земля, Марс, Юпитер и Сатурн. Других планет в начале девятнадцатого века, когда французский часовщик впервые закручивал их пружины, не существовало.
Хитроумный механизм посылает все планеты аккуратно по их орбитам, умеет вычислять даты тех праздников, дни которых меняются от года к году, но главное – тут есть часть, которая показывает прецессию земной оси, безупречно точная и невероятно медленная: один оборот занимает почти двадцать шесть тысяч лет.
Зачем часовщику было добавлять сюда эту часть, думаю я. Вряд ли его собственная жизнь продлилась дольше, чем один градус, одна трехсот шестидесятая часть полного оборота стрелки. До открытия бессмертия оставалось еще двести с лишним лет, он и не мог надеяться увидеть, как цикл будет закончен. Зачем кропотливо рассчитывать силу крохотных пружин, выверять шажки миниатюрных шестеренок, зная, что все твое существование на земле – детские воспоминания, вся вражда и вся любовь, дряхление и смерть уместится в одну трехсот шестидесятую часть циферблата, который ты сам же и разграничиваешь? Зачем создавать механизм, напоминающий тебе о собственной твоей ничтожности? Унижающий каждого смертного, который смотрит на него: придя в первый раз к этим часам маленьким ребенком, а в последний – приползя задыхающейся от старости развалиной – никто из современников часовщика не заметил бы разницы между положениями механизма. Их жизнь вся промелькнула, а стрелка подвинулась на ничтожный градус.
Наверное, думаю я, все было затеяно, чтобы, отладив эту машину, он мог иногда взяться за стрелки снаружи и провернуть планеты насильно, почувствовать себя тем бородатым стариком с фасада здания. Крутануть стрелку прецессии, отмотать двадцать шесть тысяч лет разом, скакнуть в будущее, которое никогда не застанешь…
В наше время никому и в голову бы не пришло ради такого ковыряться в машинном масле десятилетия и сажать зрение.
Над планетами, над вычислителем прецессии – доказательство моей правоты. Венчает часы механизм, который должен развлекать толпу: два балкончика, один над другим, по ним водят хоровод раскрашенные фигурки.
На нижнем стоит Смерть – в руках два колокола, вместо головы – череп. Перед ней по кругу ездят согбенные людишки – старик, мальчонка, женщина… На верхнем Христос принимает парад апостолов. Фигурки выезжают из маленькой дверки и, прокатившись перед своим главнокомандующим, убираются в другую такую же. Несложная метафора:
Иисус с апостолами выше смерти. Однако тут лукавство.
Христос должен был бы стоять на верхнем балкончике вместе со Смертью, освященный веками тандем. А внизу под ними, задрав подобострастно головы, толпились бы обреченные человечки – и рядовые, и апостолы. Если бы Христа изображал я, лицо длинноволосого страдальца, растиражированное как трафаретный портрет Че Гевары, я поместил бы ему на затылок. А с фасада на свою паству глядел бы пустыми глазницами голый череп. Потому что Иисус и Смерть – не тандем даже. Они – две личины одного бога.
Не было бы смерти, не на чем было бы спекулировать церкви.
ОТРЫВОК 16 – В кафе
- «Брухо Вьехо» есть?
- Из текил у нас «Золотой восход» и «Франсиско де Орелльяна», – поджимает губы официант.
Бутылка каждой – как мое месячное жалование.
- «Восход». Дабл-шот, – киваю я.
- А вам, мадемуазель? Сегодня у нас, как видите, колониальная тема, и я рекомендовал бы попробовать южноафриканские красные вина.
Горячий ветер сечет белыми песчинками лицо – пахнет пряностями, небо залито ало-желтым градиентом, поводят ветвями черные на оранжевом фоне раскидистые неизвестные деревья, и спешит утонуть в надвигающейся тьме стадо рогатых антилоп – не зная, что спешить некуда. Парусиновый навес, натянутый над нашими головами, надувается и хлопает на турбовентиляторном ветре, укрывая нас от проекционного солнца. «Кафе Терра», тысяча двухсотый ярус, башня «Млечный путь». Наверное, самый дорогой ресторан из всех, в которых мне доводилось бывать.
Но ведь и случай торжественный.