Олег Верещагин - Там, где мы служили
— В поле, — глухо ответил старик. Казалось, его голос с годами высох вместе с его телом.
— Слышишь, Джек? В по-оле. Они мирные поселяне. Они честно выращивают свое долбаное просо, а поскольку бараны у них подохли в зиму, то они с просом точат ближних своих. И дальних… Кстати, дом-то на окраине мы сожгли, морда. Слышишь? Ни хрена не осталось. Прощелкали ваши клювиком.
Спина старика — он как раз ставил кувшин куда-то в сооружение, которое Джек опять-таки принял за второй колодец, — окаменела. Руки упали. Он медленно повернулся, и Джек вздрогнул — лицо старика было страшным. Он шагнул к белым солдатам, худые руки вскинулись, выметываясь из отрепьев, беззубый рот распахнулся, как черная щель, — у Джека мороз пробежал по коже…
— Убийцы! — послышался хрип из этой щели. — Дети, о-о-о, дети… Убийцы! Чтоб вам увидеть, как горит ваш дом! Чтоб вам увидеть, как умирают без времени ваши отцы и матери! Чтоб еда не держалась в ваших руках, чтоб вода уходила от ваших губ, убийцы…
Он шептал это и шел, как слепой, не опуская рук. Англичанин оттолкнулся от косяка, ощущая приступ ужаса, настолько все было дико, страшно, как-то бездонно…
Андрей не вставал, поглядывал на старика снизу вверх. Потом вскочил сразу, разводя ладони движением плывущего брассом человека. Протянутые руки старого каннибала оказались отброшены в стороны. Почти в ту же секунду правая нога Андрея, метнувшись вперед-вверх, ударила старика под челюсть.
Легкое тело, отлетев по дуге, упало у этого толи-колодца. И осталось лежать…
— Не люблю таких. — Андрей поднял пулемет. — А про выкидышей его старших нам давно известно… Пошли… Погоди, тряпку дай какую-нибудь, кувшин, наверное, еще горячий…
— Ты возьмешь кувшин?! — с трудом сказал Джек.
— Кипяток-то нужен, — невозмутимо сказал Андрей, направляясь к «колодцу». — Ну ты тряпку-то дай.
Джек повернулся к дому. Действительно, нужна тряпка. Нужно взять кувшин с кипятком…
Мальчишка лет восьми держал большой револьвер обеими руками. Ствол — черная точка. И две черные точки глаз, как пулями, заряженные бессмысленностью, страхом, злобой, ненавистью.
Резкий, отрывистый грохот ударил в стены дворика тяжелым молотом. Джек услышал плачущий свист над ухом, потом вскрик Андрея.
Револьвер — самовзвод. Мальчишка с усилием жал на спуск, ствол от напряжения чуть опустился. И Джек осознал, что можно умереть от дурацкой пули на идиотском чужом дворе. Не в бою, а так, как умер только что Андрей…
Автомат от бока рявкнул коротко, сухо, словно вставляя разгневанную реплику в разговор, не пришедшийся по душе. С такого расстояния промахнуться невозможно. Полторы тонны удара, впечатывающиеся в легкое тело со скоростью 800 метров с секунду, швырнули мальчишку обратно в хижину. Револьвер выстрелил в небо.
Джек повернулся. Андрей стоял, опираясь рукой о забор. Жилет сзади дымился.
— Вот так у нас и погибают, — улыбнулся он. — Хорошо, что не карабин… Ты чего не стрелял-то сразу?
— Живой, — облегченно улыбнулся Джек. — Ты живой…
Он и в самом деле не ощущал ничего, кроме радости — от того, что Андрей жив.
6
Густаву было интересно ходить по деревне. Он не ожидал, что Иоганн это разрешит, но швейцарец, занятый пленным, махнул рукой. И послал с поляком Жозефа.
Компания, конечно, не ахти. Жозеф казался поляку мрачным и неразговорчивым, хотя Густав представлял себе французов не такими. Ни одного француза Густав раньше никогда не видел, но в кое-каких читаных старых книгах они были шумными, активно жестикулирующими, веселыми. Правда, этот вообще-то не француз… бельгиец. И, хотя и был смуглый и темноволосый, как те же французы по представлению Густава, шумным не казался — шагал себе впереди, а потом вдруг спросил Густава, с интересом смотревшего по сторонам:
— Ты случайно не протестант?
Вопрос был странный, Густав даже не сразу вспомнил, что это такое. А когда вспомнил, уставился на Жозефа удивленно и даже не ответил: какие еще протестанты-православные-лютеране в наше время?!
— Ясно. — Жозеф вздохнул и серьезно посмотрел на поляка. По-английски он говорил примерно так же, как и поляк, разговаривать было достаточно легко. Потом достал из-под РЖ и куртки старинный крестик и поцеловал его. — Понимаешь, я протестант. Я хотел бы исповедоваться, а священников тут нет… Если бы ты был протестант, я бы мог тебе исповедоваться как брату по вере…
— А что, больше христиан нет? — поинтересовался Густав, почему-то смущенный словами бельгийца.
Жозеф вздохнул:
— Нет, откуда… Я вообще на всю роту один христианин. Нет, не смеется никто, но не понимают. А я верю, с детства научили…
— А я себе бельгийцев не такими представлял, — вырвалось у Густава.
Жозеф покачал головой:
— Да я и не бельгиец даже, я валлон.[33]
— А, — понимающе сказал Густав. Про валлонов он вообще ничего не слышал. — Послушай, ну в чем тебе исповедоваться? Нет, ты не думай, я и не спрашиваю…
Жозеф поправил патронташ с гранатами к подствольнику. Вновь посмотрел на поляка — внимательно, долго…
Человек — странное существо. Нередко люди откровенничают в дороге с совершенно незнакомыми, зная, что никогда больше их не увидят, рассказывают им о том, о чем никогда не рассказали бы и иным хорошим знакомым. Наверное, то же произошло с юным валлоном. Смуглое лицо стало задумчивым. И Жозеф явно пришел к выводу, что «свежий» человек может понять его лучше, чем старые друзья:
— Знаешь, я верю, что мы здесь сражаемся против нечисти за веру Христову. Ну, как в Крестовых походах в давние времена… И я не знаю, могу ли я… имею ли право… Понимаешь, я торговал краденым. У нас в Шарлеруа до сих пор не везде порядок, за процент с продаж устраивал встречи, помогал сбывать разное, когда был мельче — лазил по форточкам… Знаешь, я понимал, это скверно, мерзко, но — деньги, деньги… Помню, как у меня несколько раз по-настоящему валялись в ногах, у мальчишки, чтобы помог что-то вернуть или достать… А ведь среди моих предков были графы Шарлеруа, де ла Вильеры! — Жозеф вздернул голову. — Война не кончается, а я толкал краденое… Люди шли воевать, люди приходили с войны… или их привозили… клиентов потихоньку становилось меньше, наказывать стали строже, стали вешать… Но я не завязывал. Босс платил мне хорошо, у меня было чутье и на облавы, и на подсадных… Мне должно было исполниться шестнадцать. Я еле-еле ушел в тот день. В меня стреляли. Каски.[34] Не наши, местные. Я спрятался в церкви. Было холодно, шел дождь со снегом, у нас такое часто даже летом… выл ветер… Я уснул, пригревшись, на скамье… Когда я открыл глаза, — взгляд Жозефа стал испуганно-изумленным; он снова живо переживал то воспоминание как реальность, зрачки расширились, — рядом со мной на скамье сидел граф Готье де ла Вильер, сподвижник и лучший меч Готфрида Бульонского…[35] Я понимаю, — Жозеф неловко улыбнулся, — это было от нервов, усталости и страха. Но я так ясно его видел — низко надвинутый кольчужный капюшон, кольчужные перчатки на крестовине обнаженного меча, серебристый блеск лезвия. И чувствовал запахи — мокрого железа, мокрого сукна, мокрой кожи… словно он тоже вошел с улицы. Он смотрел на меня грустно и устало. А потом сказал: «Жозеф, зачем ты губишь свою душу и души своих братьев во Христе? Ты сын воинов, в тебе наша кровь. Ты должен искупить сделанное». Я проснулся. Той ночью я из дома вывез кучу краденого барахла-передержки и свалил его у дверей участка. Подделал подписи отца, матери и пошел в пункт вербовки. Теперь воюю. Но я думаю: а имею ли я право, я, торговец краденым и вор, стоять в одних рядах с теми, кто не веруют в Господа, но чище меня в душе и мыслях своих? Вот… — Он провел ладонью по автомату. — Я рассказал…
Густав удивленно молчал. Что, собственно, он мог сказать? Он был сыном кустаря-рабочего, который родился до Безвременья, но почти не помнил того мира, и обычной польской женщины, замотанной жизненными неурядицами и запоями мужа. Роты были нужны ему скорей просто как возможность вырваться из Радома, где неизвестно чего ждать и неизвестно на что надеяться… Густав никогда не воровал, вообще не делал ничего особо противозаконного — крепкий, здоровый славянский парнишка с дремлющими хорошими задатками… Что он мог сказать?
Да, похоже, Жозеф и не ждал ответа.
Какие-то отрывки из скудного школьного курса истории тем не менее мелькнули в голове поляка.
— Ну… э… если я правильно помню, — медленно произнес он, — этот… папа римский, призывая к Первому крестовому походу, сказал, что тем, кто примет в нем участие, будут отпущены все грехи. Я не очень понимаю, как это — отпускать грехи. Но… твой предок — он вроде бы намекнул тебе, что война отпустит и твои грехи. То, что ты делал, это гадость, конечно. Но ты с этим ведь покончил и сражаешься за будущее. Так ведь?