Попова Александровна - Пастырь добрый
— Вы так ничего и не поняли, — вздохнул тот с ненаигранным сожалением. — Вы по-прежнему полагаете, что я просто желаю избавиться от вас, как банальный преступник?
— «Устранить следователя, обладающего устойчивостью к воздействиям на разум и чрезмерной догадливостью» — это, по-твоему, означает что-то иное?.. Отпусти старика, он даже не скажет, что и где видел, если еще немного припугнуть!
— Я ожидал троих, — ответил тот с улыбкой. — Майстер Ланц не дошел, и хотя я не возлагал на его появление слишком больших надежд — его место пустует. Священник, служитель Господа — кто лучше смог бы заменить его? Посему — да, майстер Гессе, вы правы, он сам не знал, куда идет и зачем, это Господь привел его сюда.
— Что ты еще замыслил, больной ублюдок? — выдавил подопечный осипло; призрачно-серые щупальца, пропалив полотно одежды под собою, при последней попытке вырваться втиснулись в тело, и на то, как краснеет под ними обожженная кожа, Курт старался не смотреть, начиная ощущать мнимую боль в кистях при виде широких красных полос. — Какую еще гнусность желает выкинуть твой воображаемый Бог?
— Я не держу зла ни за те слова, что вы прилагаете ко мне, ни даже за те, каковыми вы оскорбляете Господа — ибо вы воистину не ведаете, ни что говорите, ни что делаете. Вы всё вскоре поймете сами. Я пытался подготовить вашу душу и ваш разум, дабы вы приняли грядущее должным образом, зная и понимая; вот вам ответ, майстер Гессе, для чего и для кого я говорил столь долго и настоятельно. Я желал, чтобы ваши глаза открылись перед встречей с Господом…
— Глаза, — не удержался Курт, хотя говорить было уже трудно из-за давящих на горло сухожилий, — что характерно, перед встречей с Ним обыкновенно закрываются.
— А вот святой отец настроен более серьезно, — заметил Бернхард, отвернувшись от них и поворотясь к священнику, уже шагнувшему в коридор из пепельных тел; лицо отца Юргена было мало отличимо по цвету от лиц окружавших его — такое же серое, только глаза горели не черным углем, а смешением запредельного ужаса пополам с упрямой решимостью. — И не похоже на то, что он стал бы молчать об увиденном, согласись я отпустить его… Ведь и вы — не надеялись, что выйдете живым отсюда, святой отец? — уточнил он, когда тот остановился в нескольких шагах.
— Разумеется, нет, — тихо отозвался отец Юрген, не глядя на своих конвоиров и на скопище мертвого праха вокруг, смотрящего на него сотнями черных прорех вместо глаз, и Курт, не сдержавшись, прошипел:
— Тогда какая нелегкая вас сюда принесла?! Сказано же было — сидеть на месте! Для чего вы сюда притащились — подохнуть с нами заодно?!
— Bonus pastor animam suam dat pro ovibus[192], брат Игнациус, — все так же чуть слышно произнес тот, и Курт застонал, зажмурившись.
— О, Бог ты мой, — выдавил он тоскливо, — пастырей расплодилось — плюнуть некуда… Вы нам не духовник, вы в Конгрегации не служите, и это — не ваше собачье дело!..
— Это его дело, — одобрительно возразил Бернхард, глядя на пришельца с братской нежностью. — Quia ipse est Deus noster et nos populus pascuae eius et grex manus eius[193]; и для истинного пастыря не имеет значения, к какому двору принадлежат овцы, нуждающиеся в попечительстве.
— Грех лежит на душе всего нашего рода, — по-прежнему не глядя вокруг и не повышая голоса, сказал отец Юрген, подняв глаза к возвышающимся над ним почернелым крестам. — Iniquitas patrum in filiis ac nepotibus in tertiam et quartam progeniem[194], так сказано. Мой дед пренебрег священническим долгом, участвовал в грехе и покрыл грех, попустил злодейству; я не могу повторить его путь и тем умножить зло в людском мире и грех в нашем семействе. Готовясь переступить порог жизни, я не хочу думать, как он, о том, что за мною остался неразрешенный грех, и моей душе есть чего стыдиться, кроме провинностей молодости и неразумия.
— Вы совершили глупость, святой отец, — проронил Бруно негромко, и тот тихо улыбнулся, коротко качнув головой:
— Нет, я внял слову Господа. А Господь сказал, что я должен исполнить пастырский долг, каким бы тяжким он ни оказался.
— Господи, — не сдержался Курт, — да вы оба не в себе; обоих в соседние кельи в доме призрения для умалишенных…
— Nos stulti propter Christum vos autem[195], - откликнулся Бернхард, и серые щупальца за его спиною упоенно содрогнулись. — Animalis autem homo non percipit ea quae sunt Spiritus Dei stultitia est enim illi et non potest intellegere quia spiritaliter examinatur[196]; это в полной мере о вас, майстер Гессе. Ваша душа тверда, однако дух ваш — вдали от Господа, ибо разум мешает принимать должное. Святой отец не обременен разумными догмами, его направило чувство, чувство нераздельности со Христом, и пусть он не постигнул еще истины в полной мере, он близок к ней, ближе, чем вы.
— Тu autem, Domine, ne longe fias fortitudo mea in auxilium meum festina[197]… - скорее по движению губ, нежели по услышанным словам, разобрал Курт, и его внезапная злость уступила место горечи; отец Юрген, к сожалению, был в полном рассудке, понимая, что и кто окружает его, и удивительным как раз и был тот факт, что старик все еще не утратил разума либо не лишился сознания. Единственной бедой святого отца была его вера, занимающая в этом рассудке не в меру много места, и слишком твердая убежденность в нужности и даже необходимости своей жертвы…
— Кончай этот балаган, Бернхард, — вздохнул он обессилено. — В одном ты прав — за пределы разумного это вышло уже давно; если ты не ставил себе цели довести присутствующих до сумасшествия — давай, не тяни. Quod facis, fac citius[198], что бы там ни взбрело тебе в голову.
— И вы правы, майстер Гессе, — согласился тот охотно. — Не следует продолжать нашу беседу; все, что возможно было, я высказал, и большего добавить не могу — многократно повторенная, истина не откроется вам прежде, нежели вы будете готовы. Готовы же вы будете, как я вижу, лишь узрев ее собственными глазами, ощутив ее, войдя в нее.
— В истину входить пока не доводилось, — заметил Курт, не сумев, однако, найти сил на усмешку. — Должно быть, занимательно.
— Мне следовало бы призвать вас к серьезности, майстер Гессе, — качнул головой тот, — однако вы и сами осознаете значимость момента, когда он настанет.
Бернхард умолк, на миг прикрыв веками черные угли глаз, и шепот вокруг встрепенулся, прокатившись волною, словно передавая или обсуждая какое-то неслышимое указание, как толпа, собравшаяся на площади в день праздника, оживившись, переговаривается при виде долгожданного предмета ожиданий, будь то святые мощи или ведомый к помосту приговоренный. Дальние ряды шелохнулись; волна, теперь зримая, пошла вспять, к двум крестам у колодца, и сердце, до того колотящееся, как умирающий воробей, вдруг встало, обратившись в лед и провалившись в пустоту.
Серые руки передавали друг другу опрятные, точно сплетенные для торга, вязанки тонких сухих хворостин и столь же аккуратно заготовленные ровные полешки — их принимали в ладони, словно спящего младенца, неторопливо и внимательно, и бережно отдавали в подставленные руки соседей. Прикосновение пепельных пальцев не оставляло опаленных следов, но сейчас Курт был далек от желания гадать, почему.
Он пытался дышать. Он пытался заставить слух разобрать, что говорит человек внизу — сейчас он не понимал даже, который из двух. Сейчас он не чувствовал рук; даже затекшие, до сих пор они все равно ощущались хотя бы болью в плечах. Сейчас он не чувствовал тела вообще, лишь холод, в этом сухом колючем воздухе сковавший его внезапно и мертво. Сейчас не было мыслей там, где когда-то они обитали; единственное, что осталось вместо всего его существа — это паника, беспредельный, исступленный, неистовый страх.
— Господь, — наконец, пробился к его слуху торжественный голос, — оказывает вам высокую честь и великую милость, принимая сегодня в число избранных своих.
Запах пепла, к которому уже притерпелся, который перестал замечать, вдруг снова стал различим явственно и четко до боли, до тошноты, до гадкой, омерзительной дрожи в каждой частице окаменевшего тела, а взгляд прикипел к подножию креста, у которого уже выросла горка хвороста и поленьев.
«Не может быть» — прорвалась, наконец, одна-единственная мысль сквозь темное, глухое безмыслие. Не может быть, чтобы — снова…
Попытка вырваться из оплетающих тело щупальцев была бессмысленной, безнадежной, судорожной, и когда крепкие плети стиснулись, вжимая сухожилия и мышцы в кость, обжигая сквозь толстую кожу одежды, на волю пробился болезненно-отчаянный стон, прорываясь сквозь стиснутые зубы. Что-то зло проговорил подопечный, но слов он не разобрал, полагая все силы на то, чтобы не позволить себе вскрикнуть, заглушая возвратившееся дыхание, чтобы не взвыть от безысходного, рвущего душу ужаса, не выкрикнуть одно-единственное слово из человечьего языка, оставшееся сейчас в памяти, в чувствах, в теле, как заноза. Нет.