Анастасия Цветаева - О чудесах и чудесном
Рита знала, что в 100 лет, выкопав этот колодец. Старица сказала: «Купайтесь и будьте здоровы!» Потом у колодца построили купальню, до революции служившую больным. От нее и следа не было — в революцию разломали не только купальню, а и часовню над колодцем, воздвигнутую, зримую на картинке в книге, там у часовни стоял священник.
Все предсказания Старицы Евфросиньи исполнились, кроме одного — что будет тут в Колюпанове, обитель. (Обитель строится или в случае явления иконы или на мощах).
С кончины Старицы прошло (идет 1990 год) 135 лет, а обители все нет. Но если 1000 лет перед Богом — как день един, то 135 лет подобны нескольким часам.
В книге о Старице Евфросиньи значатся слова ее об Императоре Франции — задолго до Наполеона. — «Что Вы, Матушка! — возразила ей молодая женщина, — во Франции — король!»
— Знаешь ты! — отвечала Блаженная, стоя у окна, глядя в пространство, показывая вперед, отведя руку от лица своего — нос у него — такой! (Ей виделось лицо Наполеона…).
Но вернемся в Колюпаново.
Мы искали сперва — где церковь. Затем, узнав, что она сгорела в 1931 году (когда, разорив ее и устроив в ней сапожную мастерскую, в ней забыли, в жаровне, горящие угли) и зная по книге, что похоронена Старица была под полом церкви, мы искали и искали могилу. Увидев нас, к нам с холма от стоящей избушки сбежала пожилая женщина: «Вижу, какие вы люди! Чего ищете!» И свела нас к поляне, окруженной лесом, где было две могилы (священников), а меж них — высокая круглая в форме клумбы — «Вот могила нашей святой! Чудеса делала! Мой отец от своего отца слышал…»
Тут некогда стояла деревянная церковь во имя Казанской Божьей Матери. Ныне по середине пустого места возвышалась могила Старицы, а по ее сторонам — две невысокие могилы священников. Под дождем и снегом простояв с 1931 года, 28 лет, они снизились, естественно, и странно возвышалась над ними не пострадавшая от снега и дождей таинственной формы могила Блаженной. Я — невысокого роста, но она была мне по грудь. Сюда в 1855 году, 104 года тому назад, было под церковью опущено тело Чудотворицы по распоряжению Митрополита.
Вот к этим двум святыням я с друзьями — ездила почти ежегодно с 1959 по 1974 годы, 15 лет. И могила Старицы не снизилась, а две могилы вокруг опустились почти до земли. Я ездила туда чаще всего с Александром Ивановичем Шергуновым, с будущим, отцом Александром. Дружа с ним и с его женой с 1966 года, я перед поездкой оставалась у них на ночь и мы рано утром пускались в путь: к ночи возвращались, мой Спутник — с тяжкой канистрой чудотворной воды для раздачи больным.
5.Но однажды по пути туда с нами произошло — удивительное. Сойдя с местного алексинского автобуса мы, на пешеходном остатке пути — заплутали. Никак не могли найти дорогу, которая вела в долину, где был родник. Внезапно Александр Иванович остановился — «знаете что? — сказал он, — над нами все кружит жаворонок. Потом летит вперед — и снова возвращается. Как будто зовет. Пойдемте за ним!» И как только мы это сделали — жаворонок полетел вперед и вперед, затем повернул вбок — и мы вслед за летящей птицей вошли в утерянную долину.
Мы теперь ездили в Колюпаново ежегодно.
«О МАРИНЕ, СЕСТРЕ МОЕЙ»
Мальчик к губам приложил осторожно свирель,Девочка, плача, головку на грудь уронила,Грустно и мило,Скорбно склоняется к детям столетняя ель.Старая ель в этой жизни видала так многоСлишком красивых, с большими глазами, детей,Нету путей Им в этой жизни. Их радость, их счастье — у Бога.Море синеет вдали как огромный сапфир,Детские крики доносятся с дальней лужайки,В воздухе — чайки,Мальчик играет, а девочке в друге — весь мир.Словно читая в грядущем, их старая ель осенила,Мощная, старая, много видавшая ель,Плачет свирель…Девочка, плача, головку на гридь уронила.
Легко ли поверить, что эти стихи написала девушка, еле перешагнувшая порог отрочества?.. Такова была Марина. Она все знала — заранее. Ее грусть, в ней зажженная еще в детстве, чуя все, что потом придет, делала ее в 15, в 16 лет — тою столетнею елью над теми детьми.
Отец наш писал о Марине: «Какие способности дала природа этой 13-летней девочке!
Как она будет жить с ними? Ей будет очень трудно жить!..»
Да, в 12 лет, приехав во Фрайбург (Южная Германия), где лечилась наша мать, поступила в интернат немецкой школы, она после экзаменов, ею пройденных, была определена: по предметам, ей чуждым — математике, химии, естествознанию в класс своего возраста, а по гуманитарным — истории, литературе и по языкам — в старший класс, к 17-ти — 18-тилетним.
В ответ на просьбу написать о Марине что хочу — захотелось об удивительном, с нею связанном.
В моей книге «Дым, Дым и Дым» (1916) есть страница, начинающаяся словами: «Маринина смерть будет самым глубоким, жгучим — слов нет — горем моей жизни». Нам было 24 и 22 года. Марина всегда, с детства, была здоровее меня. Как смогло перо мое написать о смерти ее слово «будет» — ? Ничто не предвещало ее. Откуда было это душевное предвестие? Без всякого «если»! Как я смогла окунуться в силу, в ощущение этого горя — вдруг? С птичьего полета заглянуть из 1916 года в 1943, когда, два года бережа меня от вести о ее гибели, все же не смогли уберечь — весть дошла до Дальнего Востока, где я была на 10 лет в заключении. ОДНОГО не предугадала — что буду далеко от нее, не смогу даже мертвую ее увидеть, проститься.
На похоронах одного из братьев Гонкуров другой поседел. Но он на этих похоронах был. У меня было отнято даже это. Только силу удара я в 1916-ом вдруг ощутила.
Было еще и другое: был сон в конце августа 1941 — или в первые дни сентября — нет, первого сентября был, помнится, ликвидком (ликвидационная комиссия) проектно-сметной группы, где мы работали, а значит сон был в августе, когда решалась судьба Марины — сон о ее смерти. Я проснулась в таком испуге, что не дала себе осознать, кто умер, но и лгать не могла и определила, что сон был о смерти самой близкой мне женщины — имени не назвав?
Этот сон! Поданный мне, ее, по ее названию — «неразлучной» — и как он мог не быть подан? Узнала я, что он был правдой — только через два года. Но он был.
А что Марина умрет раньше меня, я написала и в пропавшем при аресте двухтомном романе «Нюренбергская хроника». Там семья наша была переселена в Германию. Мама звалась фрау Мария, мы — Беата и Эрика, и старшая из нас была невестой англичанина, когда разразилась мировая война 1914 года — и разлучила их. Тогда Беата поступает на курсы сестер милосердия, перебарывая нелюбовь к медицине и идет на фронт в фантастической надежде где-то в боях встретить своего жениха. И погибает. Младшая, Эрика, остается жить.
Откуда я знала, что Марину — переживу?
Идем дальше, узнав о Марининой гибели и об оставленных ею письмах, — сыну, мужу, дочери и Асееву (поручая ему сына) я спросила себя — и весь воздух, который только и могла спросить: как могла Марина уйти, не упомянув меня? Молчание в ответ было моим живым страданием. Но на этот вопрос я получила ответ и именно в эти дни. Вторая жена моего мужа Бориса, самый близкий мне человек после Марины, прислала письмо, где сообщила, что в бумагах своего погибшего в тюрьме второго мужа, Б-на, она нашла подобранное им в марининой квартире в Борисоглебском переулке (после ее отъезда из России) — письмо ко мне 1910 года, прощальное, написанное перед ее неудавшимся самоубийством и не уничтоженное ею с 1910 до 1922 года. «Я передам его при встрече, — писала Мария Ивановна, — а пока шлю его копию». Это было как удар грома в мои тоскующие и вопрошающие дни.
Увы, когда я пишу все это, у меня опять нет его со мной в мои 94 года, — но его содержание: Марина прощалась со мной, просила меня не бояться ее, знать твердо, что она никогда ко мне не придет даже призраком, помнить ее и в весенние вечера, петь те песни, детские, девические, которые мы пели вместе после нашей двойной любви к В. О. Нилендеру, — просила меня никогда ничего не бояться, ничего не жалеть. И была в конце фраза: «Только бы не оборвалась веревка! А то не довеситься — гадость, правда?»
Я держала листок копии этого письма, руки мои дрожали, я стояла на моей лагерной койке на коленях перед уже висящим на стене портретом, карандашным, увеличенным мною с присланной мне ее фотографии. Я стояла лицом к нему, к ней, спиной к комнате, к женщинам, моим спутницам по беде. Заливалась слезами…
Разве не чудо было читать его впервые теперь, в 49 лет, не чудо ли, что Марина не порвала его — разве оно не попадалось ей в руки? И не чудо, что оно пришло теперь, после ее самоубийства — узнать, что она не забыла меня, в ответ на мое горе оставленности?..
В 1960 году, когда я смогла поехать искать ее могилу в Елабугу, я узнала от А. Ив. Бродельниковой, ее елабужской хозяйки, что узнав ее имя и отчество, Марина повторила его и — «У меня есть сестра Анастасия Ивановна…» Так она за несколько дней до смерти произнесла мое имя.