Олег Радзинский - Агафонкин и Время
– Что ты видел, кунду? – спросила Л. – Что тебе показал ныырчан?
Ныырчан?
– Трава, ныырчан. Помнишь, мы курили траву?
Я помнил, но неясно. Было трудно стоять и держать голову прямо. Казалось, что нижняя часть тела намного легче верхней, и меня может в любой момент перевернуть головой вниз – Ванька-встанька наоборот.
– Ныырчан показывает, что тебя ждет. Что он показал тебе, кунду?
– Ничего. Я спал. Я ничего не видел.
Л. покачала головой, облизала губы тонким розовым языком. Она держала меня за плечи, чтобы я не шатался. Или не перевернулся головой вниз.
– Ты видел, кунду. Просто не хочешь вспомнить. Нужно вспомнить.
Я не помнил ничего, кроме темноты сна. Сон был пустой – черный ящик с тяжелой крышкой. Нечего помнить.
Л. кивнула, отошла к кустам и, поискав в траве, сорвала широкий лист, покрытый мохнатыми ворсинками. Она поскребла его поверхность ногтями, добравшись до зеленой влажной сукровицы, и приложила лист к моей щеке. Кожу вокруг раны от ее укуса сразу свело – натянуло тугим, будто провели куском льда.
– Быстрее заживет. – Л. потянула меня к воде. – Пошли. Темнеет.
Мы вышли к берегу. Партизан Коля сидел в лодке, глядя перед собой, ладони на коленях. Он не заметил нашего возвращения: мы не были частью его пустоты.
Л. помогла мне забраться в лодку, отвязала веревку и села на весла. Мы пошли к берегу. Я хотел закрыть глаза, но боялся, что соскользну в воду. Л. гребла спиной к окаймляющей озеро полосе песка, и я мог видеть ее лицо: постепенно оно становилось прежним. Мир тоже становился прежним. Только я никак не мог стать прежним: часть меня осталась в темном ящике моего сна.
Я старался не смотреть на воду: ее движение – неостановимая рябь – проникало внутрь, заливалось в меня и убаюкивало, затягивало глаза липкой, как целлофан, пеленой. Я смотрел на туго натянутое небо, где кружились сапсаны. Желто-коричневые, с темными вертикальными штрихами вдоль хвоста, они кружились над лодкой, будто провожая нас, спускаясь ниже, затем снова поднимаясь и вертикально падая к воде на следующем витке.
Я смотрел на парящих в небе сапсанов и пропустил момент, когда Л. повернула в протоку. Я не сразу понял, что она делает. Когда понял, было поздно: протока несла нас на каменный перекат, и Л. не столько гребла, сколько отталкивалась веслами от выступавших из-под воды черных камней.
– Куда?! К берегу, к берегу! – закричал я. – Греби к берегу!
– Нельзя, кунду! – Л. стояла в лодке, нацелившись веслом на большой камень слева. – Ты должен пройти через бурулган.
Партизан Коля сидел на дне, не двигаясь и не обращая внимания на наши крики. Он смотрел прямо перед собой.
Л. оттолкнулась от блестящего мокрого каменного выступа и вдруг, бросив весло на дно лодки, легко прыгнула на камень. Покачалась, удерживая баланс, и осталась на месте. Лодка проплыла мимо, и мне показалось, что Л. потянулась ко мне – поцеловать на ходу.
– Куда ты? – Я привстал, держась за низкие края долбленки. – Куда?
– Мне нельзя, кунду! – крикнула Л. – Ты должен пройти через бурулган сам. Сам!
Я понял: ей это показал ныырчан.
Лодку несло на крутящийся, вертящийся ошметками пены, бурулган. Привстав, я мог видеть затянутые в его воронку листья и ветки, которые, описав несколько быстрых кругов, ныряли в темную воду и пропадали навсегда. Так же, как этот таежный мусор, должен был скоро пропасть и я.
Л. уже не было на каменной косе: она бежала по правому берегу протоки, следуя за лодкой. Партизан Коля сидел, не обращая внимания на воронку черной воды впереди.
Я схватил его за плечо:
– Прыгай! Прыгай в воду!
Он не шевельнулся – далеко в своем мире, где не было бурулганов. Я встал в лодке, оглянулся на Л.
Она стояла у повисшей к воде ивы, подавшись вперед, держась за ветки, чтобы не упасть в протоку. Она помахала мне – тонкая рука в красном свитере. Ветер смешал длинные черные блестящие волосы, и Л. пыталась убрать их нити с лица.
– Ты пройдешь, кунду! – крикнула Л. – Я видела – ты пройдешь через бурулган. Ты должен пройти сам.
Я посмотрел на растущую воронку черной воды. Тяжесть в голове испарилась, остался только страх: ясный, холодный, прозрачный, как раннее январское утро. Я потряс Партизана Колю за плечо, но он остался недвижен. Бурулган несся на нас, и казалось, что воронка воды не закручивается к уходящему вниз центру, а, наоборот, раскручивается, стараясь захватить всю протоку.
Я обернулся к корме и прыгнул в ледяную темную воду.
Холод, залившийся в меня, когда я нырнул в ту протоку, не прошел никогда.
Эту ночь мне было холодно – до утра. Сейчас жарко – горю. От горла к сердцу разлили кипящую медь. Или это расплавленная пластмасса, которой мы с Л. заливали трещины в лодке? Голоса у полога юрты: привели послов из дальних земель. Зачем? Я болен: всю ночь плавал в липком, вязком жару, и китайский лекарь в красной шапочке сидел у моей кошмы, стараясь влить в старческие губы Великого Хана горький отвар зинь-янг-чи. Не до послов: сегодня мы должны взять тангутскую столицу Чжун-син. В книге о моей жизни написано, что я умер под стенами этого города.
Бортэ, Бортэ… Почему я ее пережил? Зачем? Зачем мне Чжун-син? Ах, да – дорога к восточному морю, большой соленой воде, которой кончается мир. Тихий океан. Что за ним? Америку откроют лишь через двести шестьдесят пять лет. Могли бы и не спешить.
Бортэ – смешной ойратский говор, так говорила ее семья на донском хуторе Мокрая Эльмута. Для монгольского уха это как украинский для русских: забавный, понятный, но не совсем настоящий язык. Та, другая Бортэ, должно быть, говорила, как говорят унгираты – ее клан: с длинными, твердыми звуками, чуть щелкая на согласных. Я не слышал, как она говорила: она молчала, пытаясь заглянуть мне в глаза. Она молчала, когда Джелме ломал ей шею. И молчала потом.
Мой последний поход – на восток. Прошлой весной я приказал перейти границу тангутских земель в низовьях реки Эгийн-Гол и к зиме, когда перевалы Хонгора заволокло снегом, дошел до Линчжоу. Путь на Чжун-син был открыт. В книге, оставленной Агафонкиным, написано, что я умер в 1227 году при осаде Чжун-сина. Похоже на правду.
Бедный Мансур: все зря. Весь его план. Он согласился добросить нас сюда – в Монголию Темуджина, потому, что его план не сработал. Хотел выяснить – почему. Почему Темуджин не выполнил завет бога Тенгри.
Агафонкин все-таки сходил в продуктовый на Бурденко и принес хлеба, молока и яиц. Он также купил медовый кекс “Столичный”, срок годности пятнадцать суток. Тогдая не знал, что через пятнадцать суток буду праздновать победу над меркитами в ставке моего покровителя Тоорил-хана в Темном Бору на реке Толе́. Я думал, что через пятнадцать суток буду доедать медовый кекс.
– Иннокентий, – заверил меня Агафонкин, – это ненадолго. Мы вернемся в тот же момент, откуда отправились. Или в другой момент, если захотите.
Интервенции Мансура – те же Линии Событий, решил Агафонкин. Стало быть, он может по ним путешествовать. Главное, оказаться в нужной интервенции, сказал он. А там доберемся. Найдем подходящих Носителей и доберемся куда нужно.
Нужно было в 1184 год, месяц Цаган-сар. Белый месяц.
– Я оставил Темуджину юлу и приказал, когда он вернет свой улус – улус Есугэя, идти на запад – на землю руссов. – Мансур снова курил, и душный табачный дым мешался с запахом омлета, над которым – часовой на посту – стоял Агафонкин, раздумывая, досолить или нет.
Кухня при утреннем свете выглядела не так уютно, как вечером, возможно, от того, что желтизна лампочки под потолком окрашивала белесый, марлевый свет осеннего утра, придавая ему больничный оттенок.
– На запад, – повторил Мансур. – Я сказал Темуджину, что путь монголов лежит на запад. Это – его земля обетованная, завет Хухэ Мунхэ Тенгер. А он отправил туда Джучи.
– Может, он пытался, и не получилось? – Я не собирался защищать Темуджина, просто нужно было что-то сказать. – Не всегда выходит как стараешься.
Мне ли не знать.
– Вот и посмо́трите с Алешей, – кивнул Мансур. Он затушил сигарету, потянулся. – Выясните, почему он не изменил ход истории.
– Выясним, – пообещал Агафонкин. Он снял омлет с огня и поставил дымящуюся сытным яичным духом сковородкуна деревянную подставку посреди стола. Положил рядом длинный нож. – Нужно понять, куда ты можешь нас добросить.