Юлия Федотова - Опасная колея
— Подъезжаем! — объявил возница. — Сейчас кордоны начнутся. Ежели у вас нужной бумаги нет — могут не пустить, свободный проезд только местным жителям разрешён, кто, значит, в Красавке проживает, и дальше, в Телятинах и Омёте.
Нужные бумаги у Романа Григорьевича в запасе имелись — пропустили.
Дорога вильнула за холм, миновала овражек. Уже видны стали вдали крыши Красавки и справа от них, чуть в стороне, очертания военных шатров…
Тут оно и началось внезапно, как гром средь ясного неба. Сначала ветер взвизгнул каким-то особенным, разбойничьим посвистом, позёмка промчалась по дороге, убежала в поле. И вдруг в одно мгновенье не стало ни дороги, ни поля, ни мира вокруг — только белёсая колючая мгла, смешавшая воедино небо и землю. Снег валил с неба, снег вздымался в воздух с земли, вьюга выла, наметая поперёк пути косые сугробы.
Сколько-то они ещё пытались ехать по ухабам. Два раза переворачивались, подымали сани, двигались дальше. Но настал момент, когда возница, в очередной раз спрыгнув с саней, чтобы проверить дорогу, обнаружил, что никакой дороги под полозьями нет и в помине — одни рытвины да бугры, занесенные снегом, да ещё в нескольких шагах впереди хищно разверзся овраг. Чудо, что вовремя остановились, не то лошади, пожалуй, переломали бы ноги.
— Прие-е-хали, так-растак вашу мать! — перекрикивая ветер, выругался каторжник. — Сбились мы с пути-то, ваши благородия! Дальше ехать некуда, придётся непогоду пережидать — а переждём ли? Вона как крутит, заметает! — и затосковал. — Эх, не то обидно, что помирать надо, а то, что от жилья в двух шагах. Всего ничего до Красавки не доехали!
Стало страшно. И ещё холодно — пронизывающий ветер выдувал из-под одежд остатки тепла.
— Главное, нельзя спать! — прокричал Листунов спутникам. — Люди замерзают во сне! — скажите, каков знаток выискался, можно подумать, без него о том никто не догадывался.
…Они сидели, тесно сбившись в кучку, не зная, что предпринять для своего спасения. Сани уже обрастали сугробом, кони тревожно всхрапывали, руки-ноги путников коченели, и робкая надежда на то, что непогода разгулялась ненадолго, оправдываться не собиралась. Время шло, буран не стихал, наоборот, даже усиливался. Снег летел уже не мелкими колючками, а густыми хлопьями, казалось, его хватит, чтобы завалить весь мир без остатка. Что-то злорадно-ликующее слышалось в завываниях ветра, задувавшего с четырёх сторон сразу: куда ни повернись — всё в лицо.
— И откуда только налетела напасть? — жаловался возница. — Ведь не предвещало ништо! В печи вечор не выло, погода с утра стояла ясная, и ногу не ломило, хоть завсегда перед большой непогодой ломит. Сенька Хромый буран загодя не почуял — вот оказия так оказия! Кому сказать — не поверят!
— Так уж и не поверят! — от скуки, а главное, из страха задремать, вступил в полемику Иван Агафонович. — Ты разве большой мастер погоду предсказывать?
— А как же не мастер? Конечно, мастер! — обиделся каторжный. — Сенька Хромый любую погоду загодя чует — кого хошь спроси, если живы будем. Как первый раз в бега подался, мне стражник ногу прострелил, с тех пор у меня и открылся дар: на три дни вперёд вижу! На Каре меня руднишное начальство за предсказателя держало, чтобы, значит, вольному не платить. И тут мужички всегда совета просят: выезжать в поле, не выезжать… За пятнадцать годов ни единого промаха не допустил, вёдро с дождём ни разу не перепутал! А уж чтобы этакий буран проморгать — и вовсе дело невозможное! Не должно ему было случиться, хоть ты тресни. Ан нет, случился — откуда такая напасть? Будто наворожил кто-то…
— КАК?!! — подскочил с места агент Ивенский, осенённый внезапной догадкой. — Не должно, а случилось?! Кто-то наворожил, да? Ох, знаю, знаю, кто это был!
На него воззрились — один с удивлением, двое — с радостным пониманием. А Роман Григорьевич уже добывал негнущимися пальцами из ворота рубашки заветную иглу. Ох, только бы не выронить в снег — ищи тогда…
Ничего, кое-как добыл, уцепив за нитку, намотал для верности на палец. Но пламя на этот раз разжечь не смогли: как ни заслонялись — коварный, всепроникающий ветер мгновенно сбивал жалкий огонёк, едва успевавший вспыхнуть на кончике шведской спички. Бессмертный быстро учился на собственном горьком опыте. Что же делать, что делать?
— Бить! — взвизгнул Иван Агафонович. — Нужна наковальня и молоток! Надо что-то приспособить! Есть здесь хоть что-нибудь железное?!
Под ногами нашёлся точильный брусок — завалялся с лета. Положили иглу, били лезвием ножа, то по игле, то по замёрзшим пальцам. Возница смотрел дико, как на буйнопомешанных…
Буран прекратился так же внезапно, как начался. Ветер взвизгнул в последний раз и стих. В глухом безмолвии, в неподвижном воздухе медленно кружились, опускаясь на землю, последние снежинки. Лошади принялись с фырканьем отряхиваться, они оживились и повеселели.
— Ба-а! — потрясённо пробормотал возница. — Шесть десятков прожил — не слыхал о таком хитром колдовстве! Что же, любую непогоду можно вот этак ножом изрубить?
— Нет, — пробормотал Роман Григорьевич, чувствуя знакомую уже нездоровую усталость. — Только нынешнюю. Сам же сказал — наворожили её… Что же ты ждёшь, дорогу не ищешь? — он понял, что сейчас неминуемо заснёт и замёрзнет.
— И верно! — спохватился Хромый, вылез из саней, увязая в снегу взгромоздился на пригорок. — Ох ты батюшки, куды нас занесло! Экий фортель! Эко закружились! Ведь в другую сторону ехали-то, на Омёт своротили! Вон он, Омёт, за тем лесочком. Вертаться, стало быть, надо. Успеть бы по свету…
— Не надо вертаться! — в один голос взвыли господа. — Едем немедленно в Омёт, греться!
Вот так и вышло, что занесло их на ночь глядя в это дурное сельцо. Трудно сказать, случайностью это было, или новой каверзой Бессмертного?
Два десятка плохоньких избёнок в одну улицу — навозные кучи чуть не под окнами, перед каждой дверью наледи помоев, у сараев провалены крыши, плетни дырявые. Осенняя грязь на дороге замёрзла глубокими колеями — даже снегом не выровняло; в колеях солома — везли, трусили. Маленькая византийская церковка на холме — купол прочернел от сырости и старости. Под холмом кладбище — кресты покосились, повалились, холмы будто разворошены. И тишина глухая — хоть бы собака где взлаяла на чужих. Но нет, будто вымерло всё, только огоньки свечей стали появляться в крошечных оконцах по вечернему времени… Таков он оказался — Омёт.
Эх, им бы сразу насторожиться, как приметили те кресты да удивились молчанию собак! Но очень уж хотелось в тепло…
Постучались в дом, показавшийся чуть почище и побогаче остальных — с шатровой крышей и завалинкой из кирпича.
— А кого лешие на ночь глядя несут? — прорычало из-за двери.
Открыл мужик лет сорока, тощий, всклокоченный, бородёнка заплёвана подсолнечной шелухой — зато хорошо одетый и новых валенках. Увидел господ — принялся кланяться. Оказалось, староста.
В тёмных захламлённых сенцах под ноги метнулась кикиморка, хозяин пнул валенком: «Пшла, окаянная! Развелось — житья нет!». В избе было жарко натоплено, пахло кислым. По земляном полу голым задом елозило дитя, ещё сколько-то притаились на полатях — забоялись чужих. Три худые злые бабы толклись у печи, мешая друг другу и тихо переругиваясь. За печью шуршали тараканы. На широкой лавке, укрытый до самого носа облезлой овчиной, лежал и хрипел старый дед — может, помирал уже, может, просто спал. Рядом в плетёной корзине копошилась курица. Всюду валялось нечистое тряпьё и солома, из бревенчатых стен торчала пакля, в щели дуло. Из-под веника выглядывал мохнатый, перепачканный в муке клетник, строил гадкие рожи.
Иван Агафонович, прежде в деревенских избах не бывавший (постоялые дворы не в счёт), сперва вообразил, что наблюдает типичную картину народной жизни, но изменил мнение, когда каторжник за спиной шепнул с осуждением: «Ну, чисто берлога! Присесть и то негде!»
А Титу Ардалионовичу это безотрадное зрелище вдруг навеяло приятные воспоминания из детства. Тогда они проводили лето в маленьком дедушкином именьице, и мать как-то взяла его навестить после родов бывшую свою горничную, удачно выданную замуж за красавца-кузнеца.
Там тоже была изба, и не сказать, что богатая, и народу в ней обитало, как показалось маленькому Титушке, великое множество. Но стены сложены были из янтарных брёвен, пол выскоблен до белизны и устлан полосатыми домоткаными дорожками, на оконце белели занавески и алели гераниумы, стол украшала скатерть, вышитая крестом, под потолком на длинных полках-воронцах розовела круглыми боками чистая глиняная посуда. В берестяной люльке качался младенец, тоже розовый. Старшие дети (не горничной, а ятровки[61] её) бегали хоть и бесштанные да босые, зато в стираных рубашках и причёсанные гребнем. И пахло в той избе тёплым хлебом, свежими яблоками и борщом… «Ведь один народ, одна страна — отчего же живут так по-разному?» — задался философским вопросом Удальцев.