Вадим Давыдов - Киммерийская крепость
Михаил кивнул, проглотил комок в горле и перекрестился на иконостас в углу. Под иконами горела маленькая лампадка. Совсем как когда-то дома.
Мужик вздохнул, тяжело поднялся, шагнул к Чердынцеву, приобнял за плечи, встряхнул. Потом трижды коснулся колючей жёсткой бородой его лица:
— С Богом, сынок. С Богом – оно вернее выходит-то!
Сталиноморск. Октябрь 1940
— А потом? — Гурьев поднёс руку к горлу. — Чердынцев. Что было потом?!
— Потом я вернулся, — хмуро сказал Чердынцев. — В двадцатом. Мы стали прорываться сюда, в Крым. Не успели. Ну, и, сам понимаешь. Надо было жизнь налаживать. И вообще. Я стал красным военмором, а она… Мы поженились в двадцать первом. Я даже поверить боялся, что она согласится. Мне ничего не надо было. А дальше ты знаешь.
— Ты знал, кто она и откуда?
— Нет, — Чердынцев покачал головой. — Откуда?! Откуда?! Она сказала потом. Знаешь… Я не поверил. Вот – не поверил. Решил, что она… Она вообще бывала немного не в себе иногда. Нет, я понимал, конечно, что она из какой-то такой семьи. Но это?! Ты только представь себе! Она ведь никогда ничего не рассказывала о своём прошлом. Никогда даже ни пол-словечка. Словно с луны свалилась. Я догадывался, понимал, что все – все её погибли. Но… И вдруг – такое. Как обухом по голове! Нет, как хочешь, но я не поверил. Разве – в такое – можно поверить?!
Она отрезала это, подумал Гурьев. Сознательно, или нет, — просто отрезала от себя. Иначе невозможно жить. Ходить по этой земле и знать, что где-то рядом ходит тот, кто стрелял в твоего отца, в твою мать, брата, сестёр?! Невозможно. Мне легче. Мне куда легче.
— Когда она сказала тебе об этом?
— Когда Дарья… Когда узнала, что беременна. Тогда и сказала.
— А ты не поверил.
— Нет. Я и сейчас. Я не знаю, понимаешь?! Вроде бы сходится очень многое. Я же пытался разузнать кое-что. И узнал.
— Да-а?! — изумился Гурьев. — Ну-ка, ну-ка, интересно. И что же ты узнал?
— Да узнал, — Чердынцев ухватился за рюмку, как за спасательный круг. — Кое-что.
— Тем более, что они с середины двадцатых весьма этим гордились. И хвастались на каждом углу. Так что?
— Яков Кириллыч…
— Ты говори, каплей. Говори. Это важно.
Чердынцев вдруг решительно отодвинул рюмку, — так, что коньяк опасно плеснулся, грозя пролиться на скатерть, — поднялся, расстегнул китель, достал портмоне и вытянул оттуда небольшой снимок – старый, старый, на плотном картоне, снимок, запечатлевший высокую женщину с гордым, жёстким и в то же самое время каким-то беззащитным лицом, и четырёх девочек. Одна из девочек была Даша. То есть, конечно же, не Даша.
Гурьев долго рассматривал фото. Потом спросил тихо:
— А это у тебя откуда, капитан?
— Нашёл, — усмехнулся Чердынцев.
— Ты спятил, — покачал головой Гурьев. — Такое с собой в карманах носить?! Ты точно спятил. Псих. А если б кто увидел?
— Никто не увидел, — Чердынцев снова опустился на стул.
— Псих, — спокойно констатировал Гурьев. — Псих клинический и неизлечимый. Ладно. Дальше.
— Куда уж дальше, — криво усмехнулся Чердынцев.
— То есть тогда ты и поверил.
— Почти. Потому что… Да как же можно в такое поверить?! Если это всё правда – никогда не прощу себе. Надо было… А, к чёрту!
— Это правда, капитан, — вздохнул Гурьев. — А туда, куда ты сказал – не надо. Не надо.
— Откуда ты можешь это знать, — Чердынцев сильно запрокинул голову и со свистом втянул в себя воздух. — Откуда тебе-то это знать, если я и сам?!
— Я знаю.
— Откуда?!
— Чердынцев, — Гурьев поставил локти на стол, положил подбородок на сцепленные пальцы. — Ты хоть понимаешь, что ты сделал, Чердынцев?!
— А что я такого сделал? — Чердынцев усмехнулся. — Во-первых, я не знал. Во-вторых, не поверил. А если бы даже знал и поверил?! Когда она… когда её не стало, я думал, я сдохну. Я выскребся только из-за Дарьи. Когда Дарья подросла, я только тогда… засомневался.
— Почему засомневался? Если не поверил?
— Почему, почему, — буркнул Чердынцев. — Ты на неё, на Дарью-то, посмотри. Сам говоришь.
Гурьев налил себе и ему по полной рюмке:
— Ясно. Скоро я тебе многое объясню. Не всё, но многое Давай вздрогнем, капитан. За наших любимых.
Они выпили, по-прежнему не чокаясь. Гурьев громко поставил свою рюмку на стол:
— Твоя сверстница. Значит, младшая. Анастасия.
— Аня…
— Как ты там вообще очутился?
— Да меня в разведку послали.
— Одного?!
— Какой там одного, — сморщился Чердынцев. — Я же салага тогда был, вообще необстрелянный. Отбился, заплутал в лесу этом проклятом! Пока не догадался конику своему довериться. Вот и вышло всё, — видишь, как.
— За белых и за красных, капитан, — Гурьев поднял рюмку. — И какого же, спрашивается, рожна, а?
— Это точно, — Чердынцев опрокинул в себя спиртное, зажмурился. — Только не думалось тогда об этом. Я ведь потом почти поверил в сказки. Ну, потом, позже гораздо. Я ведь совсем зелёный был. Это теперь…
— Да ладно, — беспечно отмахнулся Гурьев. — И посерьёзнее тебя персонажи оттопыривали щёки и надували жилы на лбу, толкуя о торжестве великих идей, ради которых никакой крови не жалко. Почему ты из Директории ушёл?
— А ты бы видел, что они там творили, — побагровел Чердынцев. — Пороли народ деревнями! Казаков! Это казаков-то?! Хлеб отбирали! Заложники! Белое дело, — он усмехнулся зло. — Кто же так закон и порядок наводит?! Да и вообще. За старое взялись. Солдат по зубам, мобилизация… Голубая кровь, белая кость. Тоже мне! Просрали Россию, всё за своё держались, за старое! А ему не было уже хода, некуда было дальше на старом, понимаешь?! Я же помню, как меня в гардемарины брали. Сколько Беклемишеву порогов обивать пришлось. Рылом не вышел. Думали удержать. Ты не помнишь, а я многого не понимал тогда. И сейчас далеко не всё понимаю.
— Это правильно, капитан. Не всё.
— Погоди, — Чердынцев налил себе и Гурьеву, прежде чем поставить бутылку на стол, зачем-то посмотрел её на просвет. — Это всё ерунда. И она там оставалась. Уже у красных в тылу. Я тогда не думал о красных и белых, понимаешь? Я о ней думал. О том, что я ей обещал. На целом свете одна-одинёшенька. А красные-белые… Ерунда это всё, Яков. Теперь – ерунда, понимаешь?!
— Понимаю, — Гурьев оценивающе – снова, как будто впервые – быстро и коротко взглянул на Чердынцева. — Знал бы ты, как я тебя понимаю, завыл бы. Значит, Дарье ты так ничего никогда и не говорил?
— Говорил – что?
— Про царскую кровь, капитан. Про царскую кровь.
— Что я, психический?!
— Есть немного, — кивнул Гурьев. — А что говорил?
— Ну, что. Да ничего, в общем, не говорил. Говорил, что из Питера. Про дворян. Рассказывал. Про жизнь прежнюю. Немного. Ну, вообще. Осторожно, сам понимаешь. Да и всякого в ней, в той жизни, хватало! Как в любой. Как всегда. Да что я, ненормальный?! Она бы меня первая психом сочла бы!
— Ох, нет, Чердынцев, — Гурьев покачал головой. — Нет. Она не такая. Я, когда впервые твою дочь увидел, сразу понял, что дело нечисто. Но такого?! Такого я даже вообразить себе не мог. Я точно ведь знал, что их всех убили. Этот подонок так гладко рассказывал.
— Кто?! — взвился Чердынцев.
— Кто, — усмехнулся Гурьев. — Ермаков, кто.
— Какой… Какой ещё Ермаков?! Ермаков?
— Один из этой весёлой компашки, — Гурьев снова наполнил рюмки. — Из расстрельной команды. Очень любил в картишки. Проиграл мне историю. Я тогда тоже мальчишка ещё был совсем, но уже жутко любопытный. Как он рассказывал! Они пьяные были все, капитан. Причём настолько, что вообще плохо соображали, на каком они свете. Ну, понятно, — такой ужас на трезвую голову утворить довольно сложно. Так что я всю повесть знаю в подробностях. Думал, что знаю. А оно видишь, как оказалось. Куда меня колечко-то завело.
Да, подумал он, действительно – завело колечко. Завело всё, закрутило. Когда б вы знали, дамы и господа, из какого ничего вырастает нечто. Кольцо принёс Городецкий в самом начале тридцать седьмого. Буднично – принёс, положил на стол. Вот, мол, забирай. Обещал, что найду – нашёл. Что сделал Городецкий с Глебушкой Бокием, чтобы тот отдал кольцо, Гурьев никогда Варяга не спрашивал. Ну их, всех – к бесам. Которых они вызывали. Всё надеялись раздуть пожар мировых революций. А хоть и с бесами – что с того?! Вот вам пожар. Получите и распишитесь. Сами сгорели – без остатка. Так всегда бывает с теми, кто путается с бесами. Потому что бесы – они только всё путают. Ничего не могут больше. Совсем ничего.
— Какое ещё колечко?!
— Потом, Михаил Аверьяныч, потом. Не всё сразу. Я дочку твою увидел и стал сразу вспоминать, на кого она так похожа. Всё думал, думал, — на кого же она так ужасно похожа?! А потом вспомнил.
— Ты… Ты что?! Ты… Ты её – видел?!
— Моя мать была сестрой милосердия в госпитале Александры Феодоровны. Я её видел, да. Конечно. Много раз. Словно солнце проходило по залу… Она со мной даже разговаривала. Леденцами угощала. А я ей карандаши точил. Она письма для раненых писала. Такая… Мне было шесть лет. Это в шестнадцатом. Ей – пятнадцать. Колобок со смехом, — Гурьев вдруг улыбнулся. — Ох, капитан, капитан. Заварил же ты кашу.