Майкл Чабон - Союз еврейских полисменов
Примерно тогда же Герц Шемец прогуливался в обеденный перерыв вдоль Сьюард-стрит и чуть не наступил на ногу Исидору Ландсману, приятелю детских лет из Лодзи. Ландсман-отец только что прибыл в Ситку на борту «Вилливо», один-одинешенек, чудом избежав мясорубки лагерей смерти в Европе. В свои двадцать пять совершенно лысый, почти беззубый. При росте в шесть футов весил сто двадцать пять фунтов. Странный запах изо рта, сумасшедшая речь, единственный выживший из всей семьи. Пионерской энергии Ситки он не замечал. Не видел молодых евреек-работниц в синих косынках, не слышал негритянско-еврейских спиричуэл, перепевающих Линкольна и Маркса, не ощущал вони рыбы, запаха вскопанной земли и аромата древесной смолы, не слышал грохота драг и экскаваторов на берегу и в проливе. Ничто его не трогало, он плелся, повесив голову, сгорбившись, как будто пробираясь через чужое измерение по герметичному, наглухо изолированному туннелю. Но как только Исидор Ландсман осознал, что тип с ухмылкой на физиономии, напомаженными волосами и в новеньких туфлях, блестящих, как только что сошедшие с конвейера лимузины, тип, пахнущий только что съеденным у стойки «Вулворта» луковым чизбургером — его друг детства, Герц Шемец из Маккавейского молодежного шахматного клуба в Лодзи, он замер и распахнул рот в ужасе, возмущении, восторге, удивлении. И тут же из глаз его полились слезы.
Герц вернулся в «Вулворт» с отцом Ландсмана, купил ему ланч (сэндвич с яйцом, первый в его жизни молочный коктейль, салатик) и отвел его в недавно открывшийся отель «Эйнштейн», в кафе которого ежедневно и ежечасно без всякого снисхождения перемалывали друг друга еврейские мастера шахмат. Отец Ландсмана, несколько обалдев от поглощенных жиров и сахара, под впечатлением завтрака и недавно пережитого тифа, молниеносно вымел всех игроков, да так свирепо и беспощадно, что иные не смогли ему этого простить всю оставшуюся жизнь.
Стиль игры его не изменился. Он демонстрировал все те же настроение и состояние.
— Отец твой играл в шахматы, — сказал как-то Герц Шемец, — как будто у него одновременно болели зубы, его мучили запор и геморрой, а кишечник раздувался от газов.
Он вздыхал и стонал, он ломал пальцы и запускал их в те редкие волосины, которые еще остались на черепе от былой прически, он терзал ногтями лысину и строил гримасы. Каждый ход противника — особенно неудачный — вызывал у него судороги. Собственные ходы, сколь бы отважными, остроумными и сильными они ни были, убивали его, как неожиданно полученные трагические известия. Он прикрывал ладонью рот и скорбными глазами глядел вслед только что сделавшей ход фигуре.
Совершенно иначе играл в шахматы дядя Герц. Этот играл спокойно, даже беззаботно, сидя чуть под углом к доске, как будто ожидая, что ему сейчас предложат съесть что-нибудь вкусненькое, или что сейчас к нему на колени прыгнет премиленькая крошка. Но глаза Герца видели все, не упускали ни малейшей детали, как заметили они дрожь в руке Тартаковера в тот далекий день, когда чемпион играл с Исидором Ландсманом. Промахи не ввергали дядю Герца в уныние, удачи не заставляли вскакивать с места. В тот вечер в кафе отеля «Эйнштейн» он следил, как его друг громит завсегдатаев, раскуривал очередную сигарету от окурка предыдущей, а когда на поле боя остались лишь дымящиеся развалины, сделал очередной необходимый шаг: пригласил Исидора Ландсмана домой.
Летом 1948 года семья Шемец занимала двухкомнатную квартиру в новом доме на новом острове. В здании проживали две дюжины семей, все без исключения «полярные медведи», как называли себя переселенцы-ветераны. Мать спала на кровати, Фрейдль — на кушетке, а Герц раскладывал постель на полу. Они уже стали стопроцентными аляскинскими евреями, что предполагало утопизм. Утопизм означал, что они видели изъяны во всем, на что падал взгляд. Семейка Шемец — склочная, сварливая, особенно Фрейдль, в четырнадцать лет вымахавшая ростом в пять футов восемь и весившая сто десять килограммов. Едва увидев Ландсмана-отца, призраком маячившего в дверях, не решавшегося сделать шаг внутрь, Фрейдль сразу же решила, что он столь же недосягаем и неприступен, как дикая Аляска, которую она уже считала своим домом. Любовь с первого взгляда.
Впоследствии Ландсман неоднократно и всегда безуспешно пытался вызнать у отца, что тот нашел — и вообще нашел ли хоть что-нибудь — привлекательного во Фрейдль Шемец. Нет, она очень неплохо выглядела. Египетские глаза, оливкового цвета кожа, в шортах, туристских ботинках, с закатанными рукавами пендлтоновской рубашки — воплощение маккавеевского спортивного mens sana in corpore sano.[1] Фрейдль сразу ощутила жалость к молодому человеку столь трудной судьбы, потерявшему всю семью, на себе испытавшему ужасы лагеря смерти. Много было таких детишек среди «полярных медведей» — ощущавших вину за то, что их не коснулись грязь, голод, угроза физического уничтожения, и осыпавших прошедших через все это градом советов, информации, критических замечаний, полагая перечисленное лучшим способом поддержать пострадавших. Как будто давящую, нависающую пелену небытия можно устранить благонамеренным порывом одной целеустремленной советчицы…
Первую ночь отец Ландсмана провел на полу, рядом с Герцем. На следующее утро Фрейдль отправилась с ним покупать одежду, платила за него из своего яйца-копилки бат-мицвы. Девушка помогла ему найти комнату у какого-то недавно овдовевшего старика, жившего рядом. Она натирала ему плешь сырым луком, в надежде, что волосы образумятся и вернутся обратно. Она кормила его телячьей печенью, чтобы улучшить кроветворные функции. Она постоянно воспитывала его, понукала, упрекала, пилила, заставляла сидеть прямо, смотреть в глаза собеседнику, учить американский английский, носить зубные протезы. Как только Фрейдль исполнилось восемнадцать, она вышла за него замуж и устроилась на работу в «Ситка тог», начала с женской странички и доросла до ведущего редактора. Она работала по шестьдесят — семьдесят пять часов в пятидневную неделю, пока не умерла от раковой опухоли. Ландсман тогда уже учился в колледже. К тому времени Герц Шемец уже сумел произвести на работодателей достаточное впечатление, чтобы фирма «Фен, Харматтан и Буран» собрала денежки по подписке, нажала, где требовалось нажать, и направила его в школу права в Сиэтле. Герц Шемец стал первым евреем, которого ФБР привлекло в качестве директора филиала в округе. Далее на него обратил внимание Гувер и поручил руководство программой ФБР «COINTEL PRO» — контрразведкой и борьбой с подрывной деятельностью в округе Ситка.
Отец Ландсмана играл в шахматы.
Каждое утро, в дождь, в туман, в снег и слякоть, он проходил пешком две мили до кафе отеля «Эйнштейн», усаживался за столик с алюминиевой столешницей у задней стены, лицом к двери, и вынимал маленький набор вырезанных из клена и вишни шахмат, подарок шурина. Каждый вечер он сидел на табурете в маленьком домике на мысе Халибут, где вырос Ландсман, просматривая с десяток игр, которые вел по переписке. Он сочинял заметки для «Шахматного обозрения», работал над биографией Тартаковера. Этот опус он так и не завершил, но никогда не прекращал над ним корпеть. Правительство Германии расплачивалось за прошлые грехи, платило ему пенсию. И с помощью дяди Герца Шемеца он научил сына ненавидеть игру, без которой не мыслил жизни.
Бледные бескровные пальцы Ландсмана, дрожа, отпускали коня или пешку навстречу року, всегда наваливавшемуся на него нежданно и неумолимо, независимо от того, насколько прилежно он зубрил шахматную теорию, оттачивал шахматную практику.
— Нет, нет, нет, так нельзя! — разражался мольбами Ландсман-отец. — Бей! Моя фигура под ударом!
— Н-не могу…
— Можешь!
В своем жалком убожестве Ландсман-сын оказался крепким орешком. Сгорая от стыда, упиваясь своим уничижением, он вслушивался в тяжкую поступь неумолимой судьбы, гадал, на сколько кусков разрежет его родитель, по какой стене размажет и разбрызжет своего ничтожного сына. Отец, каменея, наблюдал за отпрыском печальными, застывшими глазами.
Через несколько лет таких упражнений сын уселся за пишущую машинку матери и настрочил родителю письмо, в котором подробно, мотивированно и убедительно обосновал свое отношение к шахматам и нежелание иметь с ними что-либо общее. С неделю он таскал это письмо в кармане, потерпел еще три кровавых поражения и наконец сунул конверт в почтовый ящик в Унтерштате. Двумя днями позже Исидор Ландсман прекратил свои земные мытарства передозировкой нембутала в двадцать первом номере отеля «Эйнштейн».
Незамедлительно последовала реакция сына. Он начал мочиться в постель по ночам, разжирел, лишился дара речи. Мать обратилась к весьма любезному и столь же некомпетентному врачу по фамилии Меламед. Лишь через двадцать три года после смерти Ландсмана-отца Ландсман-сын обнаружил роковое письмо в картонной коробке, под неоконченной биографией Тартаковера. Оказалось, что отец даже не вскрыл то злополучное письмо, а стало быть, не мог его и прочесть. К моменту, когда почтальон доставил послание, Ландсман-старший уже свел счеты с жизнью.