Кристоф Рансмайр - Болезнь Китахары
Капитан согнал с диванов двух «сурков», расчистил для своих штатских место в вагоне, отведенном для marines, для морской пехоты. Лили достала из дорожной сумки бутылку коньяка, поставила ее на самый большой стол и с улыбкой спросила на языке Армии, можно ли закрыть окно или marines в эту холодину проводят тренировки на выживание. Четверо солдат разом устремились на помощь приятельнице капитана.
– Она – его подружка? – прошептал один из картежников. Этот белобрысый шибздик – и такая шикарная штучка. Что ж он тогда убрался со своими гориллами и даже не поцеловал ее на прощание, только козырнул всем троим – ей и этим двум деревенским мужикам. Дырявые занавески голубого бархата вздулись от сквозняка. Дверь вагона с грохотом захлопнулась за капитаном и его гвардейцами. Ночь сулила бурю.
Когда моорское железо, перехваченное цепями и стальными тросами, покачивалось на стрелах подъемных кранов над погрузочной платформой, с маховиков и барабанных грохотов сдувало на рельсы пыль Слепого берега. Не один час тяжкая дрожь и гром погрузки отдавались в металлических стойках, обивке, красном дереве, костях и мышцах, и пассажиры, пытавшиеся до отправления подремать на плюшевых диванах, на холодном дощатом полу или на соломе в телятниках, глаз сомкнуть не могли. Отправление? На вокзалах вроде этого пассажир разыскивал свой поезд, отвоевывал там место, а потом часами – и порой тщетно – дожидался, чтобы населенный пункт, который ему не терпелось покинуть, наконец-то исчез из окон купе.
Полночь давно миновала, когда поезд резким рывком тронулся, да так неожиданно, что один из солдат, поднявшийся из-за карточного стола и потянувшийся к багажной сетке, не устоял на ногах и, чертыхаясь, рухнул в объятия партнера.
Путешествие от края Каменного Моря до побережья Атлантического океана продолжалось всю эту ночь и еще две холодные ночи и три холодных дня. В первый же день Беринг из пустой нефтяной канистры и двух жестяных ведер, найденных в чулане салон-вагона, соорудил печурку, правда, топилась она по-черному: дым уходил через дверь и окна. В вагонах переселенцев горели костры. Зима в этом году пришла рано.
Поезд пыхтел сквозь туман, дождь и снежную круговерть, иногда часами стоял у зональных границ и checkpoints [6], а иногда и без всякой видимой причины – в чистом поле. Торговцы-разносчики, возникавшие тогда словно из небытия и, зазывно крича, спешившие вдоль вагонов, с лотками, корзинами и двухколесными тележками, предлагали только овечий сыр, хлеб, душистые приправы, сидр да связки леденцов.
Новый радиоприемник? Где в этом безлюдье купишь новый приемник? Североморский экспресс шел по вьюжным степям, и за все время пути лишь дважды промелькнули высокие освещенные дома, оазисы, играющие яркими бликами стеклянные башни вроде брандских дворцов. Но обычно за окном часами тянулись плоские волны чуть припорошенных снегом голых пустошей, руины брошенных деревень да болотистые луговины, где поезд распугивал сотни диких кроликов, в панике кидавшихся врассыпную. Нюрнберг – прочел Беринг на торчащем из черных кустов домишке централизационного поста, за которым не было ни вокзала, ни города, только степь.
Там, на ничейной земле между зонами, сказал тормозной кондуктор (Беринг встретил его на одной из платформ во время очередного своего рейда по вагонам), там природа маленько отдохнула от людей, там опять появились птицы, которых считали давно вымершими: соколы-балобаны, степные орлы, соколы-дербники, белые куропатки. А уж про цветы и говорить нечего! Венерины башмачки и другие орхидеи, никто теперь даже и не помнит, как они называются, – чисто рай… Гамбург? Трудно сказать, пожал плечами кондуктор, меж тем как Беринг уже перебирался через буфер и сцепку к другому вагону, может, часов двадцать, а может, и все тридцать.
Лишь очень немногие вагоны Североморского экспресса соединялись между собой мостиками-переходами. Тому, кто хотел от локомотивов добраться до хвоста поезда, нужно было использовать перегоны, где состав шел на малой скорости, и карабкаться через буфера и сцепки, как Беринг, или спрыгивать на стоянке и через два-три вагона опять хвататься за хлипкие железные ступеньки, при том что во время перебежек экспресс вполне мог снова прийти в движение.
Иногда, после многочисленных задержек в чистом поле, в тумане и под дождем, казалось, что эта дорога так никуда и не приведет, но могучий вихрь, подхвативший пассажиров и увлекавший их к морю, был сильнее всех препятствий. Они ехали к морю, все дальше и дальше; даже когда поезд стоял, они продолжали путь в своих разговорах и мечтах, а мечты у всех были разные: солдаты мечтали о танцбарах и вечеринках с шашлыками в собственном саду, об охоте и ловле лосося в лесах Америки; переселенцы – об обещанных земельных наделах в северных маршах, о покинутых хуторах, которые ждут не дождутся новых хозяев, о затерянных в приливной полосе птичьих островах, о лучшей доле под небом, не стиснутым клещами гор… Но о Бразилии мечтала только подружка капитана. Этот рай принадлежал троим штатским из Моора, и больше никому.
Убегающий назад, в Бранд и в прошлое, пейзаж становился все более плоским и исчезал из виду в снегу и потоках дождя, а Лили разворачивала на столе, параллель за параллелью, рваную, в пятнах плесени, карту (из ее складок еще сыпалась побелка метеобашни) и показывала кой-кому из солдат, а заодно и Берингу, где именно на побережье Бразилии расположена та каменоломня, та глухая деревушка, Пантану, На карте ее не было, но Лили карандашом нарисовала кружок на темной зелени побережья, где, судя по всему, не было ни шоссейных, ни железных дорог. Где-то там. Но ее путь лежал не в Пантану. Каменоломня, в которой гранит и тот был под цвет дождевому лесу, находилась на пути в Сантус. Мать Лили, стоя у мольберта, перед портретом мужа, перед писанными маслом парусниками и пылающими закатами, мечтала о Сантусе, о заоблачных горах на берегу просторного залива. В Сантус отправились те переселенцы, что некогда видели в Мооре повешенного на вышке для прыжков в воду. Сантус. Лили наконец-то продолжила бегство, прервавшееся на заливных моорских лугах.
Когда за столом в салон-вагоне она говорила с Амбрасом о Бразилии и читала ему слова из потрепанного словаря, Беринг тоже иногда задавал короткие, неожиданные вопросы, и она не молчала, не смотрела на него будто на пустое место, как бывало без Амбраса, а называла ему португальские слова, означающие хлеб, жажда или сон, и Телохранитель с легкостью их повторял.
– Пантану, – прочитала Лили однажды под вечер, когда поезд час за часом стоял у стального моста на зональной границе, и протянула книгу Амбрасу. – Pantano. Вот, смотрите. Означает болото, болотистые джунгли, влажные области.
Амбрас взял у Лили открытую книгу, даже не взглянув на ту строчку, какую она ему показывала; он смотрел мимо Лили, в окно, на зимний пейзаж, и сказал:
– Болото… Моор.
Глава 32.
Муйра, или возвращение домой
Море? Атлантический океан? Единственное море, знакомое Берингу, было из гранита и известняка, и высочайшие его валы и буруны несли на своих верхушках ледники и снега. Девятнадцать дней на борту «Монти-Неблины», бразильского фрахтера, ходившего из Гамбурга в Рио-де-Жанейро, были не плаванием, а перелетом из студеных туманов Европы в летний зной над бухтой Гуанабара, скользящим парением над подводными горами, пустынями, впадинами и чернильно-синими холмами.
Хотя вершины, что вырастали из пучины и, однако же, никогда не поднимались над поверхностью воды, Беринг видел лишь как волосяные контуры, выведенные самописцем пароходного эхолота, или просто угадывал их в пляске теней над волнами, он все равно ощущал каждый вал словно порыв ветра, термический импульс, который нес его высоко над кручами подводных гор. Каждое движение парохода на всем пути от бурунов и толчеи Бискайского залива до выглаженных пассатами волн Гвинейского и Южного Экваториального течений становилось для него фигурой полета. «Монти-Неблина» испытывала то килевую качку, то бортовую, то крен, а Беринг взлетал, витками набирал высоту, входил в штопор и парил над синей бездной. Глубоко под ним скользили впадины Иберийской и Зеленомысской котловин, поросшие кораллами скальные обрывы Азорского порога, голые утесы Срединно-Атлантического хребта и, наконец, поля илистых отложений и глиняные пустыни Бразильской впадины, где лот, брошенный за борт глубиномер, опускался на шесть тысяч метров и мог еще погружаться и погружаться.
Беринг летел. Нередко он часами сидел на железной лесенке в машинном отделении, в грохочущем зале, где температура достигала пятидесяти градусов по Цельсию, сидел, зачарованный видом самой колоссальной машины в своей жизни – дизеля, черного, громадного, как дом, двухтактного, девятицилиндрового, мощностью двенадцать тысяч лошадиных сил, потреблявшего в день сорок тонн топлива, – сидел, прислонясь к поручням, и все равно летел и парил: скользил с закрытыми глазами, как тогда, в темноте первого года, покачивался в теплой защищенности, пока пароходный винт, который при сильном волнении иной раз с воем выныривал из кильватерной струи, не вырывал его из грез. В единственный за весь рейс шторм, ранним утром на широте Мадейры, Беринг невольно поддался этому вою и почувствовал, как волна… как ураган выбросил его из маятника колыбели и швырнул в исчерна-синее небо, в исчерна-синюю глубину, отправил в полет.