Ольга Денисова - Мать сыра земля
На следующий день после поездки на дачу у Первуни поднялась температура, а ухо заболело к вечеру, когда в подвал вернулся Моргот. Его медицинских познаний хватило на таблетку анальгина и теплый платок на ухо, и выглядела его забота примерно так:
— Бублик, мля! Ну найдите уже что-нибудь шерстяное ему на голову!
— У меня только свитер… — пожал плечами Бублик.
— Да хоть носок! Завяжите ему это ухо! Черт бы вас побрал… навязались на мою шею…
На самом деле, он был растерян и озабочен, отчего раздражался. Салех, до этого несколько ночей исправно ночевавший в подвале, на этот раз как нарочно куда-то исчез.
Попытка накормить Первуню анальгином тоже закончилась печально: большая таблетка застряла у него в горле, Первуня кашлял, плакал, его едва не вырвало, но таблетку он в конце концов выплюнул.
— Мля, когда я был ребенком, анальгин почему-то мне давали в порошке… — проворчал Моргот, даже не подозревая о том, что в этом была единственно заслуга его матери.
— Может, ее на кусочки поломать? — предложил Бублик, с жалостью глядя на сопливого, несчастного Первуню.
— Лучше совсем растолочь, — сказал я, — чтоб была как порошок.
Попытка разделить таблетку пополам привела к тому, что половинки отлетели в разные стороны подвала. В воде анальгин тоже не растворялся. Только завернув таблетку в лист бумаги и хорошенько постучав по нему молотком, Моргот добился некоторого подобия порошка, но Первуня и им умудрился подавиться. Моргот выматерился и сам отправился в аптеку, не доверяя нам с Бубликом.
Он любил смотреть в освещенные окна, особенно в окна длинных панельных домов, с проемами шириной почти во всю стену. Ему казалось, в них идет какая-то совсем другая жизнь, ненастоящая, игрушечная. А если он проезжал мимо домов на автобусе, развлечение это было для него еще более увлекательным: окна сменяли друг друга, он не успевал их как следует рассмотреть, отчего фантазии его перескакивали с места на место, превращаясь в нескончаемую вереницу ускользающих образов, похожих на сны, которые пытаешься вспомнить и не можешь.
Когда ему было лет пять, бабушка — мать отца — однажды привезла Морготу в подарок кукольный дом. Она была очень старой и умерла года через два после этого, Моргот не очень хорошо ее помнил и совсем не любил — она жила с тетей Липой, приезжала редко, не ладила с мамой и постоянно делала Морготу едкие замечания.
Кукольный дом был очень старым, сделанным еще до войны. И, видимо, очень дорогим. С него снималась настоящая черепичная крыша, в комнатах была расставлена самая настоящая мебель, на книжных полках хранились махонькие книжки, а в кухне стояла настоящая посуда. Окна прикрывали тюлевые занавески и бархатные шторы, на лакированном полу лежали ковры.
Конечно, бабушка не могла придумать ничего лучшего, чем подарить этот дом Морготу — маленькому варвару, как она его совершенно справедливо называла. Во-первых, он уже тогда однозначно считал, что в кукольные домики играют девочки. Во-вторых, его тяга к знаниям в то время проявлялась исключительно в попытках «посмотреть, что внутри»: он разбирал и разламывал игрушки с безжалостностью средневекового анатома, потом жалел их и даже плакал над тем, что процесс разрушения необратим, но повторял «вскрытия» снова и снова — любопытство оказывалось сильней и жадности, и жалости.
Разумеется, и стены дома, и крыша, и — особенно — мебель требовали самого тщательного изучения. Но кукольный дом неожиданно понравился маме, она играла в него — как будто бы с Морготом — часами, что не давало ему возможности подойти к проблеме самостоятельно, так, как он считал нужным. Но первая же попытка разобраться закончилась плачевно: дом был спасен мамой и убран на шкаф, где Моргот не мог до него достать. Отец провел в маленькие комнаты электричество, и много лет после этого кукольный домик служил Морготу роскошным ночником.
Ему так и не удалось добраться до его разборки; наверное, поэтому домик навсегда остался для него загадочным и манящим. Года через два Морготу уже не приходило в голову ломать все, что подворачивается под руку, но отпечаток в подсознании не исчез. По вечерам, засыпая, он смотрел в освещенные окна, и ему представлялись движущиеся тени за тюлевыми занавесками, переходящие из комнаты в комнату: домик, окутанный тайной, жил своей игрушечной жизнью. Морготу всегда хотелось забраться на шкаф, снять крышу и увидеть наконец его обитателей. Но утром это желание к нему не возвращалось, и вспоминал он о своих задумках только следующим вечером. Как Моргот выдумывал роли себе, так и жители домика меняли свою сущность в зависимости от его настроения. То это были заколдованные волшебником обычные люди, то добрые гномы, исполняющие желания и оберегающие сон, то злобные карлики, по ночам спускающиеся по веревке на пол и шмыгающие по всей комнате.
Потом это прошло.
А потом кукольный домик исчез вместе с домом настоящим, и грустить о нем было бы по меньшей мере странно. Но, разглядывая чужие освещенные окна, Моргот видел за ними игрушечную жизнь: мебель, похожую на настоящую, книги на полках, посуду в кухне, абажуры на маленьких лампочках. И это завораживало его, погружая в состояние, чем-то напоминающее дрему, но не сонливую, а восхитительно интересную, как детская фантазия. Он не был сентиментален, он продолжал давно начатую игру и не задумывался об этом.
Но в тот вечер, когда заболел Первуня, свет в чужих окнах почему-то вызвал давящую тоску: Морготу вдруг показалось, что все это он видит в последний раз — этот серый проспект с серыми девятиэтажками, по разбитому асфальту которого легкий ночной ветерок гнал тополиный пух, словно поземку, и свет в окнах, и кривые стволы тополей со спиленными сучьями, из культей которых торчали молодые побеги, и пыльную траву на вытоптанных газонах, и пообтершиеся выбоины в поребриках. И хруст семян тополя под ногами тоже показался Морготу зловещим: словно он шел по останкам высохших насекомых, и их тонкие хитиновые панцири крошились от каждого шага. Ему некстати вспомнилась картина «Эпилог», но на этот раз она не вызвала романтической грусти, напротив, Морготу захотелось отбросить это воспоминание: из-за него внутри зашевелилось что-то отвратительное, похожее на волосатого паука. Моргот еще в детстве придумал название этому нехорошему, сосущему предчувствию: волосатый паук, который копошится в груди, перебирает пощелкивающими лапами, похожими на члены робота-манипулятора, двигает челюстями, выставленными вперед, и раздувает свое круглое брюхо. Моргот так отчетливо представлял себе этого паука, что боялся прикасаться к ребрам: если эта мерзость лопнет у него в груди и разольется внутри ядовитой белесой жижей, он умрет от отвращения.
Моргот всегда любил ночной город и ненавидел дневную суету, а тут ему захотелось увидеть солнце, захотелось, чтобы проспект заполнился прохожими и машинами.
Яркий свет в аптеке разогнал предчувствия и мрачные мысли. Сияющие пестрые витрины кричали о необходимости лечения и пугали множеством болезней, лекарства более напоминали коробочки конфет, на постерах бесстыже летали женские прокладки, помахивая крыльями, а рядом толпились упаковки презервативов: со вкусом вишни, клубники и персика. В последние годы аптеки всегда веселили Моргота, он и на этот раз начал разговор с молоденькими провизоршами о том, нет ли у них схемы правильного надевания презерватива. Те долго кокетливо хихикали и с радостью показали ему скрученный трубочкой плакат. Моргот посоветовал им повесить его на окно, чтобы всяк проходящий мимо мог с ним ознакомиться.
— Моргот встречался со Стасей каждый день, — Макс почему-то усмехается, — у входа в парк, в семь вечера. А я ждал за углом, когда они расстанутся. Она честно докладывала ему о происходящем в управлении завода, а он делал вид, что его это вовсе не интересует, и притворялся, что все еще надеется на примирение. Он очень здорово притворялся, можете мне поверить. Я думаю, он окончательно заморочил ей голову, но со мной она говорить об этом боялась… Она не выдала его даже мне. Я сделал глупость. Я понимаю, что этого делать было нельзя, я не ребенок… Но нам негде было встречаться. Я… привел ее к себе домой. И дал ей свой телефон.
Он вздыхает и отводит глаза.
— А еще я познакомил ее с мамой. Я никого из своих девушек не знакомил с мамой, а Стасю я в выходной привез к нам на дачу… Да, это было глупо! — он едва не кричит и сжимает кулаки. — Я не думал, что это навредит Стасе, а за себя я не боялся! Но я не мог… Я не мог ее оскорбить, понимаете? Это было… ну… уважением к ней, что ли… Я хотел дать ей понять, как для меня это важно. И я хотел, чтобы мама тоже знала, как это важно.
— Она понравилась вашей маме? — я не хочу, чтобы он снова и снова винил себя в этом, и стараюсь перевести разговор на то, о чем ему приятно говорить.