Фигль-Мигль - Волки и медведи
Лиза тоже что-то почувствовала и сморщила нос. Повернулась к фантомам спиной. Погладила меня по пиджаку.
– Хорошо одеваетесь. В моём вкусе.
– Я вообще в вашем вкусе, дорогая.
– Что не свидетельствует в его пользу.
К нам подошёл Фиговидец (на дружелюбную глупую шутку «У тебя неописуемое выражение лица» брюзгливо ответивший: «Всё можно описать»), подошли пижоны, подошёл Алекс, и так, в сопровождении силящейся быть блестящей свиты, Лиза прошествовала через зал.
Чем неуместнее мы были в этом гордом здании, тем заносчивее себя вели: вандалы в лаковых ботинках. Фиговидец – хуже чем вандал, перебежчик – всё понимал и цеплялся за смешную сторону, не желая видеть постыдной. Оттого, что сам он приоделся и надушился и чувствовал на себе чистоту, словно доспехи (подобно тому как иные люди ощущают панцирем грязь), ему стало казаться, что он гость на своём всё-таки пиру – да и пир дан в честь правой победы… а если и неправой, то всё равно пировать будут воины, а не мародёры. Дальше никаких «если» уже не следовало, но такое вымученное приятие жизни, подпёртое, чтобы не падало, таким количеством «всё равно» и «всё-таки», требовало неустанной заботы – и фарисей прохлопал, куда мы, собственно, движемся.
В конце пути нас ждал Лёша Пацан, один и самую малость оглушённый происходящим.
– Хорош, – говорит свите Лиза, осматривая его с ног до головы. – Да, Разноглазый? Хорош! – Она уставилась на Пацана в упор. – Какая жалость, что вы поэт.
– Почему?
– Потому что с поэтами я не путаюсь.
Пацан поразмыслил и сказал:
– Да я же так поэт, плохонький. У меня и достоинства есть.
– Это какие?
– Разряд по боксу.
– Какой?
– Мастер спорта.
– Вот как! – говорит Лиза с уважением. – А побить сейчас кого-нибудь можете?
– Кого?
Лиза внимательно оглядывает присутствующих, пожимает плечами. Наконец взгляд её наткнулся на Кадавра.
– Вот того, мерзкого.
– А за что?
– Вам-то какое дело? Ну, за то, что он «января-календаря» рифмует. Или «в страхе – амфибрахий».
Лёша Пацан всматривается в Кадавра.
– Вряд ли он умеет драться.
– Вам же не драться предлагают, а бить.
Всё это время шли собственно чтения: стихи в исполнении авторов («Удивительно, что он этот бред не только написал, но ещё и наизусть выучил»), перемежаемые размышлениями вслух («Ко мне вдохновение приходит сверху, я просто записываю»). Стихи изобиловали либо аонидами, либо матом, а размышления – такими оборотами, как «мой взгляд на…», «моё мнение о…» и «вот как это отразилось на моём творчестве».
Фиговидец дотерпел до стансов, в которых упоминались «невосполнимые запасы» и «стена, промытая дождём».
– Замечательно, – сказал он. – Только запасы пополняют, а восполняют – пробелы. А проблема стены в том, что она плоская. Её нельзя промыть.
– А что можно? – спросил Лёша.
– Ну, желудок можно. Механизм какой-нибудь. Что-либо, вовнутрь чего можно налить жидкость.
– Ты этих стен не видел, – сказал Пацан.
– Наверное, они о многом могли бы рассказать!
Это был старый знакомец Пётр Евгеньевич, приблизившийся опасливо и с надеждой. Ах, не стоило ему подходить. На него посмотрели кто насмешливо, кто с деревянным – как на деревяшку – безразличием. (И было в этом что-то гнилое, словно у жадин вымаливали, как подаяние, на пятачок дружелюбия, а те отказывали даже в гроше вежливости.) Но Петру Евгеньевичу очень хотелось. Петра Евгеньевича неудержимо влекло. Ему кружил голову вид красивых, с хорошим запахом, беспечных и богатых людей, в блеске которых многократно умножали друг друга деньги и дары богов.
– К чему этот педантизм? – сказал Пётр Евгеньевич. – Вы добьётесь только того, что стихи начнут припахивать лампой.
– Какой лампой? – спросил я.
– Ну не паяльной же!
И профессор показал в воздухе кавычки. Фиговидец тотчас сорвался.
– Простите, а это вы что такое делаете вашими пальчиками?
Уж с кем, с кем, а с Фиговидцем Пётр Евгеньевич был готов не церемониться.
– Прекрасно вы знаете, что я делаю. Беру свои слова в кавычки.
– А зачем?
– Чтобы показать, что шучу.
– То есть вы думаете, я настолько тупой, что не пойму шутки?
Бедный Пётр Евгеньевич не хотел чего дурного. Ну все так делали – вот сделал и он, машинально воспроизвёл ритуалы одной стаи перед стаей совсем другой. Зачем сразу столько злобы? Но он и сам рассердился.
– А это вообще важно, чтобы твои шутки понимали? – спросил Пацан.
– Нет, – сказал Фиговидец. – Это как с философией. Философ, которого начинают понимать – или, не дай бог, соглашаться, – тут уже веет профнепригодностью. Так же и с шутками. Ценность шутки определяется контекстом, а контекст остаётся по большей части невысказанным… известным лишь тебе самому.
– Но ты ведь можешь ошибаться?
– Я всё могу. – И он скучающе добавил: – Я на инвалидности.
Фиговидец бравировал своей инвалидностью и, прекрасно зная, что вчуже подобное поведение презирал бы, находил оправдание для себя просто в том, что не искал оправданий. Не имея удовлетворительного ответа, он вычёркивал вопрос. Не говорил себе: «Я лучше других»; не говорил: «У меня всё по-другому», – отворачивался как умел. Когда его тоску по погибшему Кропоткину приравняли к пропаганде анархизма, а пропаганду приравняли к шизофрении, он ещё пожимал плечами, но когда – и что, так уж неожиданно? – Ректор отстранил его, как человека с психическими отклонениями, сперва от преподавательской работы, потом от научной, Фиговидцу оставались либо стоицизм, либо бравада, и неудивительно, что он попытался их соединить, недостаточно сильный для чистого стоицизма и слишком тщеславный для чистой бравады. (Ещё можно было выздороветь, но этот вариант, пока его не сломали окончательно, фарисей не рассматривал.)
– Ну так и чего в итоге потом?
– Да ничего в итоге потом. Пенсию получаю.
– Большая пенсия?
Фиговидец и Пацан разговаривали вполне мирно и даже дружески, но я не обольщался. Фарисей был на условно своей территории и почему-то решил быть любезным – слишком любезным для человека, искренне простившего обиду. Члены ОПГ, как раз искренне подавленные великолепием Города, были не просто в гостях – были примерно так же в гостях, как гастролирующие зоопарк или цирк. Спасая последнее, они инстинктивно шарахались от поэтов с В.О. (высокой традиции и культуры). Компания вокруг Лизы виделась им разумным компромиссом.
– Я предпочитаю мужчин, которые хвастаются своими победами, а не унижениями, – сказала Лиза.
Фиговидец, который сам мог или даже собирался сказать нечто подобное, оторопел.
– Немилосердная! – сказал он, собравшись. – Разве можно провоцировать человека с психопатологией? А если я пойду да удавлюсь? Нет, лучше утоплюсь. Нет, лучше… ах, придумаю. А у вас будет нервный срыв и пятно на совести.
– Чушь. Для женщины покончившие с собой из-за неё мужчины – это как ордена с войны.
– Так то мужчины, – сказал кто-то. – А он со справкой.
– Ладно-ладно, – поспешно сказал фарисей, – утопимся завтра. А теперь допьём остальное вино.
Такая мысль всем полюбилась.
– Шампусику? – галантно предложил Пацан, подзывая официанта. Пижоны подавились было этим удивительным словом, но подумали-подумали и проглотили. Я предположил, что «шампусик» неминуемо станет бессмысленной и беспощадной модой ближайших месяцев.
И я, и сама Лиза ожидали, что Пацан сядет у её ног верным псом. Вот посмотреть его глазами: богатая, холёная, ослепительная, плюс с обручальным кольцом. Такая, какой у него никогда не будет. Но он смотрел на неё – и рождалось подозрение, что, может, такой ему и не нужно.
– Вроде у вас всё такое, на уровне, – сказал Лёша. – А насчёт поэзии – ничего нового, всё как у наших жлобов. Как будто без стакана стихи в горло не протолкнуть. – Он посмотрел на Петра Евгеньевича. – Правильно я говорю, командир?
Пётр Евгеньевич, мужчина сильного общественного темперамента, вызвался быть при ОПТ куратором. Разочаровавшись в политике, он сделал последнюю ставку – на культуртрегерство. Кто бы ни стоял за её спиной, кто бы ни прятался под её знамёнами, культура всегда будет благом. Она даёт то, что уже не отнять, – и то, что она даёт, не может быть использовано против человека. Другое дело, что человек не всегда хочет брать предложенное, а силой – поймите правильно, исключительно нематериальной, силой, так сказать, принуждения к духовности – здесь ничего не добьёшься. Труд, терпение, ласка! (То есть нет, ласка – это, наверное, у дрессировщиков. Смирение, а не ласка.) Поле перед ним было непаханое, и Пётр Евгеньевич препоясался. Он принял ответственность и судьбу. И то, что стихи подопечных, с его точки зрения, были ужасны, и то, что Пацан, с явным недоверием воспринявший слово «куратор», переиначил его в «командира» и так и обращался, – было испытанием, которое предстояло выдержать с честью.