В. Бирюк - Найм
Что-то я расчувствовался. Но Аким, наконец, прокашлялся и заговорил:
— К Марьяне заходить будешь?
Мда… Марьяша… Была у меня… не то чтобы мысль…. Богатая женщина… Как мы с ней… пока сюда бежали… Да и здесь уже…
Видимо, приятные воспоминания отразились на моей физиономии. Потому что умильно-счастливое выражение лиц собеседников заменилось напряжённым. Ольбег инстинктивно убрался под локоть Акима и посматривал оттуда. А на первом плане белели повязки на руках деда.
Яков, на постели которого я сидел, выспрашивая о его здоровье, тяжело вздохнул. Но даже не шевельнулся, не потянулся к мечу у изголовья. Он уже понял расклад — остановить меня они не могут. Будет так, как я захочу.
Захочу — пойду к ней, захочу — мы и «поиграемся» там. А они будут сидеть здесь, переживать и ожидать… «завершения процесса». Или можно её сюда притащить и здесь, у них на глазах, разложить. И отыметь всеми предпочитаемыми способами. Для однозначности восприятия и контроля обратной связи.
Они будут отворачиваться, будут ныть и мявкать, но их можно заткнуть. Старика-калеку и мальчишку-сопляка. Чтобы приучить к послушанию, к покорности. Чтобы «знали своё место». Под рукой «Зверя Лютого».
Аким медленно опустил голову и как-то со всхлипом вздохнул. Ольбег немедленно высунулся из-под локтя вперёд, вывернул головёнку и вопросительно уставился в лицо деда. Мал ты ещё, Ольбежка. Эмоции ловишь, а смыслов не понимаешь. Аким сдался. Внук для него дороже дочери. Ради счастья примирения, ради «соприкосновения душ» с тобой, он готов отдать мне и душу, и тело твоей матери. «Делай что хочешь…». Бог с ней, с её душой, а вот…
— Как она поживает? Поздорову ли?
— Чего-то приболела. По-женски. Из опочивальни своей почти не выходит. Сидит там одна. Служанок-то у неё нынче нету. Вчерась про торка твоего выспрашивала.
Аки-и-м… Ну ты как ребёнок — болячками отпугиваешь да неприязнь в форме ревности пытаешься возбудить. Примитив. Мы такие интриги ещё в первом моём детстве проходили, в пионерском лагере.
Э-эх… Марьяша… «Конэшно — хочу!». Но как это воспримет Чарджи… ссориться с ним… Меня-то он… перетопчется. Но следом полезут Ивашко с Николаем. По старой памяти, по нахоженной тропке. В команде будет свара. И ещё вот эти двое, что у меня перед глазами сидят… Вот так вот, рывком об колено ломать? Жалко? — Да.
А ещё глупо и неправильно. Я так чувствую. Только… Могу ли я доверять здесь, в «Святой Руси» собственному чувству правильности? Представлениям, сформировавшимся в эпоху «торжества социализма, гуманизма и демократии» и подправленным во времена «торжества демократии» уже без всяких сдерживающих факторов?
Можно придумать какое-то сложное обоснование, какую-то хитроумную, «макиавеллевскую» аргументацию. Но себе-то можно и правду: мне просто их жалко. Ломать им момент счастья… Поманить и втоптать… Для воспитания покорности, преданности — обязательный элемент.
Меня так самого в Киеве обрабатывали. Ощутить запах колодезной воды перед носом, чувствовать мираж вкуса на иссушенном языке… и не мочь напиться. Умирать от жажды и молить уже не о воде, но о милости господина своего, о благоволении и снисхождении к ничтожному рабу его. Ибо всё — в воле его. И оттого лишь, от воли его — может случиться и мечтаемое: дозволение прикоснуться к воде, разрешение жить ещё…
Вот так воспитываются преданные слуги, «холопы верные» — основа всякого аристократического дома. Именно они — «сержанты аристократии» и удерживают порядок в поместьях и вотчинах. Готовые исполнять господскую волю «не щадя живота своего», и уж тем более — чужого, за «прирождённого господина»…
По-здешнему вот так — правильно.
Здесь ещё нет «богопомазанника» — государя. Нет «божественного права» аристократии и духовенства и, соответственно, «божественного бесправия» всех остальных сословий. «Здесь» — на «Святой Руси». В Европе-то — уже. В Реймсе освящённый елей — ручьём бежит. Очередной лобик — «богом мажут». Опять они нас обгоняют. Сейчас «европейских дух» — дух почти всеобщего рабства. Во Франции и Германии — почти все крестьяне — крепостные. Кто не помнит — городского население здесь: 3–5 %.
Через шестьсот лет Вольтер напишет: «Я поверил бы в божественное право аристократов управлять крестьянами, если бы дворяне рождались со шпорами на пятках, а простолюдины — с сёдлами на спинах».
Вот прямо сейчас у этих двоих прорастают «сёдла». Не для «дворян» вообще — для меня персонально. Они уже взнузданы. Своей взаимной любовью. Счастьем её обретения. И страхом её потерять. Это только их свойство, только их дело. Но они не смогли разобраться со своей проблемой сами, им потребовался посредник, миротворец. И теперь им кажется, почему-то, против всякой логики, что их счастье, их «соприкосновение душ» — в моих руках, в моей воле. Потом это пройдёт, очень скоро они поймут, что могут вполне обойтись без меня. Поэтому их нужно доламывать сейчас. «Примучить», унизить, «нагнуть» так, чтобы существование вне моей воли было бы невозможно, страшно, стыдно.
Но мне их просто жалко. А пожалеть здесь кого-то… Жалость моя — убийственна. Сколько раз я в этом здесь уже убеждался. Но…
— Раз приболела — не буду беспокоить. Пойду я. Поклон передайте.
То, что милосердие моё — смертельно, я в очередной раз убедился очень скоро. А тогда, поговорив ещё чуток с Акимом, отправился домой, в Пердуновку.
…
Прокуй всю дорогу от Рябиновки до Пердуновки толкал монолог: то — ругал кузню «как там всё плохо», то — строил планы, как он всё переделает и «как там будет хорошо».
Как интересно всё связано в мире: дело идёт к жатве. Значит, нужен кузнец для ремонта инвентаря. Кузнецу нужна кузня. В кузню нужен молотобоец. Опаньки! Остальное у меня есть — мастер, железо, инструмент, уголь… А вот «пресс самоходный средневековый»…
Нужен здоровый сильный мужик. Неженатый, бесхозяйственный. Потому что у хозяйственных — собственные наделы, которые надо убирать. Бестолковый. Потому что толковым и другие дела есть — жатва, заготовки на зиму, стройка моя… И получается, что в кузню к Прокую надо ставить… да выбора-то нет — надо ставить Жердяевского дебила.
Факеншит! Те же грабли! Эту конструкцию я уже проходил. Но… но то, что она здесь возникла — закономерно: олигофрения часто связана с большим ростом. Пострадавшие мозги сдерживают изменение гормонального фона, что обеспечивает более продолжительный период роста тела. Дебилоидность великанов отмечена во многих эпосах и сказках. От Полифема из «Одиссеи», до горных троллей из «Туда и потом Обратно и что случилось После».
По энерговооружённости имбецильный «пресс самоходный» — подходит. А вот по управляемости… Ладно, каждое утро сбегать в Рябиновку до света и ласково рявкнуть ему три раза на ухо: «Фофаня. Подъём»… А потом он будет рядом с Прокуевой головой целый день молотом махать? Один раз — «не рядом» и… опять какого-то нового кузнеца «об коленку ломать»? Нужно самому там оставаться. Не, я — не против, «третьим — буду». Посижу в кузне, присмотрю за обоими, подучусь кузнечному ремеслу… Ага. А остальное кто делать будет?
Снова, как уже случалось в моих рябиновских делах, я ощущал себя застрявшим в раскорячку. Не могу быть одновременно везде, где надо. Почему Балу у Киплинга радуется, что бандерлоги не разорвали его на сотню маленьких медвежат? Ведь вокруг столько нужного и интересного! Одновременно в разных местах… Я бы не отказался.
Решение проблемы никак не находилось, пока не явилось живьём прямо перед моими глазами. Мы уже сидели за общим столом на дворе усадьбы деда Пердуна, ужинали, когда я его увидел. Решение вполне классическое. Называется: «Девочка и чудовище».
Чудовищем, естественно, был дебил Фофаня. Здоровенный, с топором на плече, с кудлатой нечёсаной головой, засыпанной древесным мусором, в какой-то драной грязной овчинной безрукавке, с полуоткрытым ртом, в уголках которого мокро поблёскивали слюни, он топал на ужин к общему столу под открытым небом, ведомый за руку маленькой девочкой. Особенно маленькой рядом с этой горой мяса, овчины и опилок. Девочка ему негромко что-то проповедовала, а он, наклонив голову к плечу, напряжённо слушал.
Девчушка подняла голову, и я узнал… Твоюмать! Идиотка безмозговая!
Ессесно — Любава. Кто ж ещё? У этого здоровенного придурка — на плече топор. Одного взмаха достаточно, чтобы развалить дурочку от темечка до… до того места, откуда ноги растут. Да он просто кулаком хлопнет и вгонит её в землю по маковку!
Спокойно. Спокуха, Ванюха. Глаза — не пялить, взгляд — отвести, вдох-выдох, резких движений… и таковых же звуков… Тихо. Спокойно. Хлебаем… хлёбово.
Любава усадила своего спутника в стороне от общего стола на брёвна, пробегая мимо нас в поварню мимолётно вежливо улыбнулась, и скоро вернулась с миской в руках. Чего-то приговаривая, расстелила на коленях у дебила рушник, поставила миску похлёбки, положила краюху хлеба, выдала ложку и сама уселась рядом. Потом, оглядев соседа, всплеснула руками, вскочила, забрала у него из руки топор, поставила аккуратно рядом — надо бы в торец бревна загнать, девочка, ну да ладно — сил у тебя маловато, снова уселась на прежнее место, поёрзала, устраиваясь основательнее, и достав собственную ложку, запустила её в миску. Всё это время дебил смотрел на неё, не отрывая глаз. Его мусорная голова, медленно, казалось — со скрипом, непрерывно поворачивалась за ней.